Родин долго глядел на дверь, потом неохотно спросил:
— Есть хочешь, Володька?
— Спасибо, не хочу.
— У меня щи, сам варил.
— Нет, не хочу. Аппетит пропал, Иванович.
Родин, гремя заслонкой, достал из печи чугунок со щами, налил в миску и стал есть, прикусывая хлеб от большого ломтя. Владимир, глядя на него, сказал:
— Дай я себе налью, больно хорошо ты ешь.
— Возьми вон миску, в шкафчике. Сделай милость, сам наливай. Там мясо на дне — баранина, зарезал валушка третьего дня.
Владимир кивнул, налил щей, отрезал хлеба, нашел, по старой памяти, головку чеснока в одном из ящиков шкафа. Завешенные окна делали избу ниже, угрюмее, от щей шел ядреный, густой пар, Родин не поскупился на приправы, и Владимир неожиданно для себя съел целую миску, обглодал душистую сочную кость; Родин уже курил, а Владимир все трудился за столом.
— Говорил, есть не хочешь.
— Вначале вроде и не хотелось. Что, о Юрке ничего не слышно?
— Как провалился, стервец. Видный ведь парень, прихлопнуть могут за милую душу.
— Эти все могут.
— Ты, Владимир, долго у меня не засиживайся.
— Я, Егор Иванович, опоздал, хождение только до восьми. Огородами пройду.
Родин помолчал.
— Оставайся лучше, переночуешь. Подстрелят ни за что ни про что.
Владимир, убирая миски, зашел за перегородку, отделявшую печь от остальной избы.
— Помыть надо.
— Мой, вода в кадке.
— Вижу. Может, и правда заночевать?
— Я же тебе не шутя. Какого черта переться, самого себя под обух нести?
Взрыв ударил перед самым рассветом, в пятом часу. На мгновение он ярко высветил притихшие избы, неподвижные деревья, машины и пушки у плетней, редких сонных, одуревших от неожиданности часовых; стекла изб вспыхнули темно-зеленым багрянцем, а потом испуганно закудахтали свалившиеся с нашестов уцелевшие пока от цепких солдатских глаз куры, захрюкали свиньи, загорелись фары автомашин, опять погасли. Послышались резкие звуки немецких команд, стук оружия, топот, голоса.
Большой седой кот, попавший в полосу яркого света посредине улицы, долго не мог понять, что происходит, — он то приседал, то выгибал спину дугой, угрожающе шипел и прыгал, ослепленный, и даже раза два ударил передними лапами воздух, стараясь попасть себе по ослепшим глазам, продрать их от темноты. Но когда луч вторично упал на дорогу, кота не было, и прожекторист несколько раз подмел широкую улицу ярким лучом, отыскивая испуганного кота, затем луч окончательно пропал.
И когда опять стало тихо и все опять ненадолго замерло в ночи, сразу стала яснее и ощутимее тревога: редко кто в деревне теперь спал, все кругом настороженно чего-то ждало. Егор Иванович, подошедший к окну на еле слышный стук, с трудом различил сплюснутое о стекло белое лицо и вышел в сени.
— Пройди к задней двери, — сказал он тихо.
— Чего там, Егор Иванович, я тихонько, двери не открывай, — услышал он приглушенный голос соседки. — Мост, слышно, взорвали. Трех немцев убило. Ты здесь, Егор Иванович?
— Здесь, — помедлив, отозвался Родин и, услышав за своей спиной сдержанное дыхание Скворцова, добавил: — Ступай домой, Павла, не время сейчас шастать.
Утро выдалось ясным и спокойным, густо взмокли затемневшие от близкой осени листья вишен, дороги и тропинки побурели от обильно упавшей росы. Стало тихо медленно светлеть небо, проступили вначале трубы, вершины груш и яблонь, крыши, и редкий полумрак стелился теперь уже по самой земле, все настойчивее заползая в овраги, в кусты, под обрывы и в ямины. Затопились печи, и бабы вышли к колодцам, ведра звякали, и скрипели журавли, вначале поспешно, затем все размереннее. Немцы еще не спали, у хат, где они разместились, и у машин стояли часовые — в прежние ночи этого не было, но в общем-то ничего страшного не замечалось. Своих убитых немцы снесли в здание сельсовета, об этом тоже стало откуда-то известно, убитые (один ножом в спину, двое других — чем-то тяжелым по голове, у одного размозжен висок, у другого — затылок) лежали в гладко выструганных белых гробах одинакового размера, поставленных на полу рядом. В остальном все было спокойно, и у многих отлегло от сердца. Пахло поспевшими грушами и яблоками, по улице (Егор Иванович и Скворцов видели это из окна) два молодых, долговязых солдата без мундиров, в одних трикотажных нательных рубахах, несли на палках двухэтажный улей и весело переговаривались. «У кого это на том краю пасека? — подумал Егор Иванович. — Уж не у Потапенки ли?»
Солдат, шедший вторым, споткнулся, наклонился вперед грудью на улей и выпустил палки, улей ударился о землю, и крышка с него соскочила, и солдаты стали пятиться в разные стороны. Из улья густо поднялись пчелы, и один солдат, тот, что шел задним, стал хватать с дороги пыль пригоршнями и бросать в них, он делал это с детским азартом, быстро нагибаясь и разгибаясь. Но вот еще раз нагнувшись, он словно застыл, затем хлопнул себя по шее, подскочил как-то задом вверх и зигзагами, не разгибаясь, бросился с дороги в сторону, к избам, перемахнул через изгородь. Второй, отбежав по дороге метров на десять, глядел на своего улепетывающего товарища и корчился от смеха, но и он скоро испуганно замотал руками, отбиваясь от пчел, и побежал, неловко оглядываясь.
— Вот обормоты, — недовольно сказал Егор Иванович. — Надо бы водой.
— Чего? — спросил Скворцов, и Егор Иванович указал на окно.
— Вон, пчел выпустили. Теперь по улице не пройдешь. Знаешь, Владимир, что-то не нравится мне.
— Что не нравится?
— Покойно, как ничего и не случилось. Что-то здесь не того, как ты думаешь?
Скворцов помолчал, он еще не оделся, только успел натянуть брюки и сапоги.
— На заре вышел во двор, послушал — ничего не слыхать. Правда, самолеты идут. Много, и все в одну сторону.
Егор Иванович мрачно усмехнулся.
— У нас, ты скажи, все голо оказалось: ни самолетов, ни танков.
— Что мы знаем? — отозвался Скворцов. — Ничего мы не знаем, Егор Иванович. За два месяца он (Скворцов выделил это — «он») Украину всю прошел. Болтают, Москва вот-вот белый флаг выкинет. Помнишь, накануне, как по радио передавали: бои, мол, идут под Киевом, а дальше враг не пройдет, не пустим. Вот что нехорошо, скольких в заблуждение ввели. Кого обманываем? Себя обманываем, черт возьми-то!
— Ну, а что же тебе, сразу панику распустить?
— Какую там панику, паника, она от неизвестности начинается.
Скворцов подошел к окну, отодвинул край занавески, брошенный улей лежал на дороге, и над ним густо кружились пчелы. Улица пустынна, и солнце уже взошло высоко, и все разогрелось — стояла хорошая погода, в прежнее время самое-самое убирать одно за другим и начинать сев озимых, а через несколько дней пришли бы в школу ученики.
Скворцов задумался и стоял, ничего не видя, Егор Иванович возился у печи, потом стал чистить картошку, война войной, а есть нужно.
Владимир провел ладонью по щеке — надо бы побриться, да, надо побриться. Позавчера немцы жгли школьную библиотеку, и перед школой горел огромный костер из книг — об этом рассказывала вчера ученица шестого класса Клава Павлова, — рассказывала испуганным шепотом, проглатывая слова («Владимир Степанович, ой, прямо в костер! Ой, и Толстого и Ленина, а потом вынесли Пушкина… Ой, Владимир Степанович, все горит! Горького тоже жгли!»).