тридцать согласных мужиков, дули в одну дуду, вот и получилось, вытянули, хотя лаялись отчаянно. Трудно верующим стать, а с верой и помирать легче. С бригадирами повезло, вот уже второй год два толковых мужика взялись и держат бригады, особенно Левашов. Другие бригады распадаются, а к этому просятся. Пчела всегда на хороший цветок летит.
Репортер стащил с себя очки, деловито протер их, поморгал на Захара светло-голубыми глазами в длинных ресницах, дрогнул в живой усмешке, пробормотал что-то про себя и стал бойко записывать.
– С кулаком управились тоже собственным горбом, дорогой товарищ. – Захар поглядывал на длинные столы, на которых блюда все пустели, торопясь поскорее развязаться. – А теперь какой кулак, теперь он притих, если остался где, только исподтишка и рыкнет.
– Тем он, очевидно, и опаснее? – блеснул газетчик стеклами очков.
– Скрытая хвороба всегда опаснее. – Захар согласно кивнул, и газетчик, с благодарностью тиснув ему руку, кинулся к кому-то еще, давно уже намеченному, а Захар, перебирая в уме, не ляпнул ли чего лишнего, направился к столу; вспоминая узкие очки газетчика и свои убогие рассуждения, Захар недовольно хмурился. Вот ведь, думал он, теперь его мужицкая доля интересна и нужна всей державе, а уж коли такой оборот приняло дело, ни одного темного пятнышка в себе не скроешь, в таком резком свете они лишь резче проступят. Его никто не мог убедить, что Аким Поливанов должен был быть с семьей высланным; он мог бы это десять раз доказать при любом народе, но ведь каждому рта не заткнешь, свой ум не вставишь, и всегда найдутся говоруны от скрытой злобы или просто от супротивного характера. И в их словах будет своя правда; он сам знает, что по соседству в селах высылали мужиков и победнее Акима, да тут опять немаловажный вопрос: каких мужиков, с каким нутром, одно дело Поливанов, другое – Макашины, тут он за свою правду может голову под топор положить.
Вокруг много и настойчиво говорили о внутренних врагах, газеты ежедневно писали о кулацкой хитрости, коварстве и жестокости. По ночам Захар вновь и вновь начинал думать о Мане, ища в себе силы разрубить этот узел. Кипучая жизнь съезда подстегнула его, подчас ему начинало казаться, что вина его необычно велика и нужно прямо пойти и рассказать об этом какому-нибудь ответственному товарищу. Он бы так и поступил, касайся дело только его, удерживал страх за Маню. В обострившемся накале никто бы не стал разбираться в ее судьбе, в этих смятенных толпах один человек был немощной песчинкой; нет, он один в ответе, ему и нести на загривке главный груз. А может, Брюханов и прав, и лечиться надо принародно, вот он и вытолкнул его сюда, в шумное кипение; тут-то уж своими болячками заниматься некогда – страна перед тобою, ее доля и труд. Вот она, общая судьба, намечается, выстраивается, думал Захар, с жадностью вслушиваясь в долгие споры в общежитии, особенно пристально приглядываясь к взявшим над ними шефство рабочим. Своим медлительным мужицким умом он многого не мог осмыслить сразу, однако в одном он уверялся все больше и больше: в необходимости хозяйствовать на земле сообща, владеть ею вместе, уж больно яро прорастает злоба на частых хозяйских межах, а они бы с каждым годом становились все гуще; нельзя же землю из края в край засеять ненавистью и кровью.
3
В эти серые февральские дни в Москве было оживленно и весело, часто можно было встретить на ее улицах и площадях, в Планетарии и театрах разномастные группы крестьян – делегатов съезда; северяне выделялись рыжими бородами, лохматыми тулупами, лазурной детскостью глаз; у южан глаза были темными, теплыми; сивоусые и медлительные в оценках, они присматривались ко всему с недоверчивой осторожностью; прорвавшиеся в Москву из самого средоточия борьбы за хлеб и за колхозы, сквозь многочисленные в ту пору снежные заносы на дорогах, они больше прочих чувствовали остроту происходящего и потому не очень верили иным слишком прямым и трескучим речам некоторых бойких ораторов; за каждым пудом семян, запасаемых к весне с трудом и ожесточением, стояли пот, кровь, проклятия. Прибыли на съезд и шустрые москвичи, и рязанцы, и смоляне, привыкшие еще с дедовских времен иметь дело с Москвою и потому державшие себя с подвижной бойкостью; в группах делегатов живописно выделялись женщины из республик Средней Азии, недавно снявшие и сжегшие паранджу, и теперь еще стесняясь открытости лица, они держались кучно и при взглядах мужчин застывали в беспокойном напряжении. Захар цепко присматривался к происходящему; и опять-таки, невольно для себя, в нем все время шла оценка своего собственного внутреннего состояния. В день открытия съезда помещение Большого театра стало наполняться сдержанным гулом мужицких голосов, все теми же разговорами о семенах, хлебе, кулацких обрезах; торжественную тяжелую позолоту лож и ярусов перечеркнули лозунги с простыми и понятными словами о хлебе, о земле, о севе, о хорошей работе.
Холмская делегация пришла, когда уже собралось довольно много народу; показав свой мандат и бережно запрятав его назад, во внутренний карман, Захар застегнул вдобавок карман изнутри булавкой, которой перед отъездом, в страхе перед московскими жуликами, снабдила его бабка Авдотья для убережения денег. Никогда не видавший такого сверкающего великолепия, Захар стал беззастенчиво рассматривать люстры, золоченую резьбу в ярусах, бархат кресел; гляди, сколько бы штанов ребятне было, озорно подумал он, сознавая в то же время, что эта шутейная мысль его глупа и ради бесштанной, беспризорной ребятни вряд ли стоило обдирать дорогие сиденья. До начала он успел отыскать свое место (делегаты из Холмской области располагались рядом с большой делегацией из Западной); он шел по проходу, когда его громко окликнули из другого ряда кресел. Павел Савельев, бригадир из соседнего, Добрыжского, района, молодой, одних годов с Захаром мужик, с которым в общежитии они спали рядом, сияя чисто выскобленным, пахнущим одеколоном лицом, стал рассказывать Захару, как они всей делегацией ходили в парикмахерскую и как там его брил, удивляясь железной стойкости щетины, сухонький старичок и все расспрашивал, много ли в деревне осталось людей, не все ли еще разбежались.
– Хотел ему в морду напомаженную заехать, – гудел смешливо Савельев, – глянул, жалко стало. И морды-то нет, печеный желвак. «Не лезь, говорю, папаша, под горячую руку, Россия, говорю, сейчас заново на дыбы встала, разбираться, кто под копыта сунется, некогда».
– Ну, а он? – поинтересовался Захар, устраиваясь в удобном кресле.
– С ядом старичок, – тотчас отозвался, словно радуясь, Савельев. – «Жалко мне вас, говорит, тьма и грязь сожрут вашу новую Россию, без бога и без совести человек – зверь, только о зверином помышляет». Опосля перепугался, стал от денег отказываться, я, говорит, сочувствующий новой деревне.
– Контра, – коротко определил Захар; ему не хотелось сейчас, накануне торжественного момента, думать о каком-то недобитке, но Савельев, наоборот, от полноты чувств испытывал острое желание поделиться.
– Контра и есть, такие сочувствующие по дорогам с обрезами посиживают, – подтвердил он. – Как ты ушел, Захар, после обеда-то, знаешь, кто к нам в общежитие заходил? Петров Константин Леонтьевич, в Москву, говорил, сегодня приехал, очень съездом интересуется. Спрашивал, как устроились, про тебя спросил – надо же, каждого по батюшке величает.
– На этом деле посажен, должен знать, – заметил Захар, припоминая худое лицо первого секретаря обкома Петрова во время беседы с делегатами съезда накануне их отъезда в Москву. Он тогда со всеми поздоровался и у Захара спросил о хозяйстве, о том, что говорят колхозники и что он сам думает о новых нормах натуроплаты за работы МТС. Изменившиеся нормы только что стали известны, и Захар всерьез взглянул на них уже здесь, в Москве; пожалуй, если иметь достаточно рабочих лошадей, от многих видов