– Интересно, почему не до Байкала! Такое чудесное море! У него губа не дура. – Анисимов засмеялся. – Только ведь и до Урала путь не близок, реки всякие, лес.
– Не пойму я тебя, Родион Густавович. – Макашин посмотрел на бутылку, но пить больше не стал, тяжело поднялся. – Пойду, спасибо за хлеб-соль, хозяин.
– Знай, Федор, в этом доме тебе всегда рады, – дружелюбно кивнул ему вслед Анисимов, но ожегшая сердце неожиданная мысль заставила его остановить Макашина; тот недовольно оглянулся.
– Постой, Федор, дело есть первой важности. – Он понизил голос: – Выйдем лучше, боюсь, жена как- нибудь услышит.
Они вышли в коридор; Анисимов закрыл за собою дверь, придавил ее спиной.
– У меня сегодня, Федор, встреча одна на Стрелецком пустыре назначена, – сказал он торопливым шепотом. – Может, это и провокация, если бы ты не пришел, я бы сам к тебе зашел. Какой-то малец сунул на ходу записку, я его и рассмотреть не успел. От имени райкома приказано быть на пустыре в два часа ночи, а записку тут же сжечь. Я, грешным делом, подумал, не ты ли проверяешь? – Анисимов пытливо заглянул в лицо Макашину.
– Сжег бумажку-то? – спросил Макашин простецки, и Анисимов почувствовал в его словах скрытую издевку.
– Что ж мне беречь ее? Я не дурак. Послушай, Федор, может, не ходить?
Макашин достал из внутреннего кармана пиджака браунинг, подбросил на ладони и протянул Анисимову; тот сдержанно взял, помедлил, сунул в карман.
– Патроны другой раз занесу или сам заскочишь.
– Спасибо, Федор… да ты смотри, если получится, обоих хватай, понимаешь, чтобы на меня подозрения не упало.
– Понимаю.
– Хорошо немцам нос утрешь в этом деле. Я после полуночи двинусь, не спугни, своим олухам растолкуй как следует.
В коридор сквозь узкое, густо запыленное окно косо пробивалось солнце, и глаза Анисимова диковато посвечивали; пряча усмешку, Макашин пытался понять, чего тот добивается; и Анисимов с присущей ему чуткостью насторожился.
– Не такой ты человек, Родион, чтобы зря стараться, – сказал Макашин. – Я в лужу плюхнуться тоже не очень-то тороплюсь. Говори начистоту, и по рукам – так уж и быть.
– Непонятно? – зло засмеялся Анисимов. – Ты их ненавидишь, а я, по-твоему, безмолвная овца, куда гонит пастух, туда и плетусь? Мне двадцать лет под их дудку плясать приходилось, они мною, как хотели, вертели, я у них за комнатного песика был, могу же я позволить себе усладу, хоть какое-то развлечение за двадцать-то лет? Да, могу! – Анисимов повысил голос, но тотчас опомнился. – Вот тебе и все, Федор, хочешь – верь, хочешь – нет, как хочешь.
– Когда б ты знал, кого будем брать, другое дело, – заметил Макашин, – а если не знаешь, какая ж тут сладость?
– Сладость есть, Федор, – Анисимов смотрел на Макашина с неприязненным веселым ожесточением. – Все они одинаковы, а вдруг и знакомый попадется? Вот что, Федор, последнее слово: будет дело?
– Будет, будет, Густавович, у меня характер отходчивый, хорошую потеху люблю, – Макашин весело потер ручки. – Значит, после полуночи на Стрелецкой пустоши?
– Можно и пораньше на всякий случай.
– Сам буду, смотри не спутай, да если что, бросайся наземь, я уж к тебе на этом свете привык, жалко будет.
Они распрощались. Анисимов проводил Макашина до двери с сильно бьющимся сердцем и разгоревшимися щеками, и прежде чем пройти к жене, решил немного остыть; он закурил и, чувствуя мертвую усталость, присел к столу. А ведь, кажется, поверил, думал он, и картины, одна заманчивее другой, замелькали, надвигаясь на него словно из какого-то марева; ему стало душно, и он рванул ворот, освобождаясь. Предстояли мучительные часы; он сейчас словно состоял из двух разных половин, тянувших резко в противоположные стороны; мучило желание хоть один раз освободиться полностью, сбросить ненавистную личину и дать полную волю душе, насладиться беспредельной свободой, не думая о последствиях. Сколько можно жрать мертвечину; какой-то серый туман плыл перед глазами. Лицо Брюханова с остановившимися, тяжелыми глазами прорвалось к нему.
– Вам мат, капитан Бурганов! – Волосатые, почему-то голые до плеч руки Брюханова медленно и неотвратимо тянулись к его, Анисимова, горлу; выхватив из кармана пистолет, не сдерживая себя, Анисимов изо всей силы ударил рукояткой пистолета по локтям Брюханову раз, другой.
– Застрелю, как собаку, – Анисимов ошалело, с коротким глухим стоном вскочил, озираясь; он был один в комнате. Что же это такое, подумал он испуганно; ему невольно представилось, теперь уже не во сне, как он поведет Брюханова по улицам города в полицию, упираясь дулом револьвера в его ребра, ощущая через холодный металл ответную волну страха и ненависти. Он не верил в бесстрашие перед смертью, все это выдумки, басни, Брюханов из того же теста, что и все. Но прежде чем вести и отдать в чужие руки, он посадит его перед собой. «Вот теперь давай поговорим, Брюханов, с глазу на глаз, – скажет он, – поговорим о совести, о России, о войне, посчитаем долги. Много лет ждал я такой минуты – потолковать на равных, ты на револьвер не гляди, это я тебе всего лишь недоимку возвращаю. Хорошо, хорошо, у тебя, разумеется, руки были свободны в прежних разговорах со мною, но что от этого менялось? Ты мог приказывать, требовать, унижать, тебе ничего не стоило любого, вроде меня, раздавить мимоходом, не глядя. Что, несладко? А-а, вон у тебя благородный-то лоб взмок! Страшно, Брюханов, знать, что уже ничего больше не будет!»
Распаляясь воображением, Анисимов с трудом преодолевал в себе слабость и, боясь опять задремать от этой неожиданной слабости, встал, торопливо забегал из угла в угол; взглянув на часы, спохватился, прошел к жене.
– Понимаешь, Лизанька, Гитлер себе территорию по Урал требует, вот это аппетит, – потирая руки, сказал он. – Сидит где-то человечек, требует себе территорию в три Европы, а миллионы бьются насмерть, гниют по обочинам дорог, и сколько их было, разных завоевателей? Удивительно, удивительно, как все
