теперь он знал: он переступил ее вот в этот момент, и больше не было возврата назад, и нужно было сделать что-то еще более страшное, немедленно, иначе то, что происходило в нем, могло убить его; слишком много сил оставалось, и они душили; он распахнул полы полушубка, дышать стало немного легче; он пошел к старосте, все время думая о том, что это село нужно было бы спалить дотла и золу разбросать по полям; он ненавидел себя, землю, родившую его; тупая весенняя расслабленность ныла вокруг, несмотря на легкий вечерний морозец. Переступив порог избы старосты, он огляделся; при его появлении двое полицейских, его подчиненных, поднялись с оживленными и смущенными лицами и стали на ощупь застегиваться; он кивнул им, чтобы они сели; толстая старостиха повернула к нему раскрасневшееся лицо, рукой возле локтя утерла потный лоб, и он увидел ее темную подмышку. Сильно горела десятилинейная лампа над столом, старостиха щипала битых кур, бесформенной грудой лежавших в деревянном корыте, и в воздухе стоял запах свежего распаренного пера.
– Где хозяин? – спросил Макашин, стоя у порога.
– Да еще не приходил, Федор Михайлович, – отозвалась старостиха с немедленной готовностью. – Бес его знает, носится по селу. Небось опять немцы таскают, их видимо-невидимо через село прет.
– Ты отбери-ка мне троечку, Антонина, – указывая на корыто, приказал Макашин, морща лоб в какой-то одному ему известной мысли. – Получше, получше, нечего сквалыжничать, я ночевать в другом месте буду.
Он тут же прихватил кур, торопливо замотанных старостихой в какую-то мешковину, и сразу вышел, и через полчаса уже был в избе Поливановых, и, разговаривая с Лукерьей, пытавшейся скрыть под приветливым оживлением невольный страх от его прихода, Макашин сел на лавку в переднем углу рядом с дедом Макаром, поглядывая то на Маню, то на ее сына, светлоглазого длинного мальчонку, и Лукерья пыталась загородить внука от его взгляда и все посылала его спать; Макашин понимал ее, но говорить ничего не говорил, и то, что его все, кроме деда Макара, боялись здесь, еще больше горячило его. Его внимание переключилось на Маню; он знал, что ей сейчас около тридцати, на селе говорили, что она так ни с кем и не сошлась после Захара, ни вдова, ни мужняя жена; она была хороша собой, Макашин сразу это отметил; стройная девичья грудь, тугие бедра, и в поясе перехвачена, как оса; и от неожиданного решения у него стало сохнуть во рту, он не обращал больше внимания ни на Лукерью, ни на мальчишку, ни на деда Макара, все старавшегося вызвать его на стариковски мудрый разговор о войне, о том, что немцы, похоже, в бега ударились. В комнате тускло светил каганец из консервной банки; Лукерья наконец затолкнула внука в угол, за полог, где стояла кровать, и о чем-то придушенно шепталась с ним; Макашин еще раз обвел избу взглядом, запоминая; он пришел сюда от пустоты, уже много лет он был один в мире, и теперь пришел сюда, как зверь, по старой памяти, но у него было еще слишком много сил, чтобы умирать; ему хотелось хоть немного человеческого добра, и если бы у Поливановых его встретили чуточку приветливее, без явно выказанного испуга, он, может, и отогрелся бы, он не стал бы делать ничего плохого; но его не могли встретить так, как он хотел, он понимал это и, повернувшись к деду Макару, долго и молча смотрел на него с неосознанной благодарностью за то, что он единственный не боялся непрошеного гостя и говорил с ним по- хорошему.
– Хочешь, дед, я тебе что-нибудь сделаю? – спросил он вдруг. – Что хочешь желай, в лепешку расшибусь, выполню.
– Ничего мне не надо, Федька, я свое отхотел. – После натужного понимания слов Макашина дед Макар сверкнул в волосах бороды крепкими ровными зубами. – Чудной ты, Федька, – удивился он. – Что же мне теперь надо?
– Ну, может, из жратвы чего надо, – сказал Макашин, просительно заглядывая старику в бесцветные отсутствующие глаза. – Я могу колбасы достать, хорошего хлеба…
– Господь с тобой, Федька, детишкам, коли есть, отдай. А мне какого ляда этакое добро переводить зазря, портить?
– Я тебе завтра водки принесу, дед, – обрадовался Макашин, и дед Макар, поняв, спешно и приветливо заулыбался.
– Водки можна, – сказал он со степенной согласностью. – Я бы под конец дней не отказался, от водки- то. Был бы Акимка дома, а то и того куда-то в самом начале вслед за молодыми мужиками забрали, с тех пор ни духу ни слуху. Водки можна.
– Ну вот и хорошо, – выдохнул с трудом Макашин, чувствуя, что его распирает что-то непонятное и светлое, хоть опусти голову на стол и завой по-бабьи, по-волчьи. – Уморился я, – сказал он, глядя на Маню, – где бы ночь-то перебыть?
– А я мигом постелю, – вывернулась из-за занавески Лукерья. – Я тебе в чистой горнице постельку сподоблю, Федор Михайлович, перинку достану, тепленько, замучился ты, поди, со своей службой, вот и отоспишься.
– Нет уж, тетка Лукерья, спасибо. – Макашин медленно кивнул на Маню: – Пусть вот она постелет. А ты, тетка Лукерья, лучше курей зажарь, да не проспи, мне завтра рано уходить.
– Федор Михайлович…
– Молчи, мамаш, – вышла на середину избы Маня. – Не маленькая, справлюсь. – Она усмехнулась, отгораживая себя от матери. – Федору Михайловичу приятней так-то покажется.
Может, с минуту, а может, и больше они неотрывно глядели друг другу в глаза, затем Маня достала из- под загнетки второй каганец, зажгла его, оглянулась через плечо на Макашина; тот встал и, проходя за нею в дверь, сдернул висевший у порога полушубок, бросил его на руку и, невольно глянув назад, увидел напряженно застывшее лицо Лукерьи, деда Макара, поднявшего голову и тихонько почесывающего у себя под бородой; не говоря ни слова, Макашин закрыл дверь, прошел через сени; тело наливалось томительной тяжестью, и уже в горнице, наблюдая за движениями Мани, привычно и ловко взбивавшей перину и подушки, он оперся плечом о косяк и ждал. Он не был пьян, чувствовал себя хорошо, и было что-то от зверя в том, как он наблюдал за Маней. Она кончила стелить, сказала ровным, спокойным голосом: «Ну вот и все» – и направилась к двери, не поднимая глаз.
– Ну нет, Маня, – засмеялся Макашин, накидывая крючок на петлю и загораживая собою дверь. – Только начало, Маня, у нас с тобой на сегодня.
– Мне выйти надо, Федор, – сказала она твердо. – Я вернусь, не бойся.
– А я не боюсь, – он отступил от двери, откинул крючок. – У тебя вон мальчишка спит, небось пожалеешь сыночка-то, чего мне бояться. Выходи.
Макашин видел, что она как-то враз побледнела и, помедлив, вышла; он стоял у двери и ждал, он знал, что Маня ненавидит его и все равно придет, она вернулась действительно скоро, даже не зашла в жилую половину избы (Макашин определил это по слуху). Войдя, она присела на какую-то лавку, Макашин опять
