то должна быть бутылица со святой водой…
– Не греши, не греши, Емельяныч, – тотчас остановила его Аглая Михеевна. – На свете всему своя кличка, вот и не греши.
Продолжая ворчать, что все застыло, и по десять раз греть приходится, и ноги у нее не казенные день- деньской топать, Аглая Михеевна принесла бутылку с водкой, маленькие старинного цветного стекла стаканчики, подала закуску: соленые грибы, помидоры, поставила, чтобы меньше вставать потом, на край стола широкую сковородку с грибной солянкой. Анатолий Емельянович согласно кивал в ответ на воркотню; он сочувствовал веселому оживлению старухи, любившей к случаю пропустить рюмочку и потом всласть поговорить, вспомнить былое, завести старинную песню, но по озабоченному лицу брата видел, что ее ожиданию сегодня не суждено сбыться; он спросил у брата о семье, о работе и налил водку в стаканчики; Аглая Михеевна тотчас взяла свой, обвела братьев взглядом.
– Да уж за вас, два семечка вас из одной дольки на белом свете, – сказала она жалостливо. – Да и то, один-то без всякого росточка… ох, Емельяныч, Емельяныч…
– За здоровье, Аглаюшка, – перебил ее причитания Анатолий Емельянович. – За твое здоровье. Уж и не знаю, что бы я без тебя и делал.
– Уж нашел бы – что! – ответила Аглая Михеевна, поджимая губы.
Она выпила, закусила хлебным мякишем с солью и еще больше подобрела, стала накладывать в тарелки братьям закуски и солянку, вкусно заправленную грибами, от второго и третьего стаканчиков Аглая Михеевна отказалась; Анатолий Емельянович ценил в ней это свойство: поворчать, поворчать и в нужный момент остановиться, стать незаметной, как бы отодвинуться в тень. А момент этот как раз и наступил, когда Пекарев-младший, глядя на стаканчик с остатками водки, предложил выпить за отца с матерью.
– Добре, Сеня, давай выпьем, – отозвался Анатолий Емельянович, внимательно глядя в лицо Семену сквозь очки и словно пытаясь просмотреть его насквозь.
– Давай за них выпьем, Толя, они нам жизнь дали, мы должны память о них хранить, – сказал Пекарев-младший с оживлением. – Ведь даже нельзя поверить, что когда-то мы с тобой были мальчишками и все у нас было впереди.
– Что с тобой, Сеня? Что-нибудь случилось? – спросил Анатолий Емельянович.
– Ничего особенного, Толя, я думал, будет хуже, – сказал Пекарев-младший. – Сам виноват. Прокол случился, как говорят шоферы. А я ли не любил газету! Не отдавал ей всего себя! Сегодня начальство приняло решение послать меня в Москву годика на два, подучиться. Через несколько дней я с вами распрощаюсь… Кончено, брат, начинаю жизнь сначала.
У Анатолия Емельяновича, внимательно слушавшего брата, в глазах появилась веселая насмешка, он слегка развел руками.
– Подожди, я сам сколько раз от тебя слышал, что эта газетная карусель до чертиков тебе надоела…
– Мало ли что я говорил! – возразил Пекарев-младший досадливо. – Каждый из нас подчас выматывается, что хочешь наговорит. Вот ты врач, чудесно! А у меня что за профессия? В мои-то годы на студенческую скамью! – Пекарев-младший возмущенно пофыркал, затих.
– Прекрасно, Сеня, начать жизнь сначала. Не вижу причин раскисать. Мало кто может позволить себе роскошь начать все сызнова.
– Ты, Толя, умный человек, ну чему в моем возрасте можно научиться? Абсурд! Впрочем, так мне и надо, сам виноват. Петров – удивительный человек, понимаешь, у него свои методы в работе с людьми, он любит самостоятельность предоставлять, чтобы человек в процессе самостоятельного роста креп и мужал. Ну, а я не потянул, кишка оказалась тонка для этой самостоятельности.
Анатолий Емельянович оторвал от настенного календаря листок, внимательно просмотрел и положил на стол, справа от себя; в последнее время он сильно уставал, потому что двое врачей были в отпуску, даже на чтение не оставалось времени; с братом они виделись редко, и то накоротке; Клавдия не очень жаловала своего деверя (Анатолий Емельянович помедлил, вчитываясь в смысл заметки о значении новых астрономических открытий), и он редко бывал в доме младшего брата. Правда, на племянницу он перенес всю неистраченность отцовских чувств, и Оленька платила ему страстной привязанностью, а уж Аглая кудахтала вокруг девочки, как потревоженная наседка, вся их жизнь озарялась, когда приходила эта угловатая, большеротая девочка.
Вот не завел детей, приходится теперь греться у чужого огонька, а Оленька, что ж, славная девочка, характер пока неровный, но в его доме, странное дело, переставала капризничать, слушалась Аглаю с первого слова, та потихоньку приспосабливала ее к хозяйству, учила вязать, смешно было видеть, как старый и малый сидят чинно на диване, поблескивают спицами и считают шепотом петли. Д-да, время бежит, на рыбалке не был уже полгода; сегодня на экспертизу привозили двоих арестованных. Это были симулянты, чтобы понять это, старому врачу достаточно было десяти минут, но порядок есть порядок, и комиссия во главе с Анатолием Емельяновичем полдня занималась ими. Анатолий Емельянович никак не мог забыть одного из них; он в который раз словно заглянул в одну из бездонных пропастей жизни и унес на себе ее нечистое дыхание; ненавидящий взгляд подследственного словно оставил невидимую паутину у него на лице, но он не мог поступиться своей совестью врача и, слушая брата, все время думал об этом.
– Не надо опрощать, Толя, ты же мудрец, только…
– Слушай, Сеня, – перебил его Анатолий Емельянович нарочито скучным, будничным тоном. – Будешь в Москве, первым делом в Большой. И за меня. У музыки есть одно бесценное свойство – выхватить человека из собственной трясины и распахнуть перед ним необозримую красочность, трагическую радость бытия.
Пекарев-младший иронически поклонился брату, налил водки, и они еще выпили; Анатолий Емельянович стал расспрашивать о своей племяннице и обещал в первое же свободное воскресенье сводить ее в театр на «Тиля Уленшпигеля».
Аглая Михеевна, с шумом тянувшая с блюдечка чай морщинистыми губами и любовно-радостно смотревшая на сошедшихся наконец за одним столом братьев, решительно отставила блюдце, подтянула концы ситцевого платка и, подпершись, строго и выжидающе поглядела на братьев. «Петь собирается», – подмигнул брату Анатолий Емельянович. И вправду, морщинки на лице Аглаи Михеевны разгладились, глаза засветились детской голубизной, вся она обмякла и еще больше подобрела.
– «Да што цвели-то цвели», – вывела она тонко верную, чистую ноту.