Осторожно перемешался в фантастической толпе гостей, среди запахов горячего воска, духов, терпкого пота, со странными примесями машинного масла и токарных эмульсий. Остановился подле трех персон, изображавших граций, в полупрозрачных бирюзовых туниках, с венками из благоухающих роз, словно их срисовали с греческой вазы. Взялись нежно за руки, будто вели хоровод, женственно колыхали грудью и бедрами, но их стопы, обутые в легкие сандалии, изобличали мужчин – грубые волосатые пальцы, плохо подстриженные желтоватые ногти. Всматриваясь в их нарумяненные, под высокими прическами лица, Белосельцев узнал трех известных поэтов, в недавнем прошлом кумиров молодежи, собиравших на стадионах восторженные толпы любителей поэзии. Они и теперь держали в руках изящные томики с поэмами «Ланжюмо», «Сто шагов» и «Братская ГЭС», где каждый, на свой лад сверкая рифмами, романтично воспевал Ленина, стройки коммунизма и незыблемость советского строя.
– Евгений, Андрей, – чуть заикаясь, говорила грация с пухлыми, напоминавшими хобот губами, уставя на собеседников темные печальные глаза, – мы должны понимать, что от всей советской литературы, которая на глазах превращается в горы бумажной трухи, останемся только мы, наши стихи, наше предвкушение свободы. Сегодня, когда я принимал душ, мне явилось двустишие: «Мы – гипертоники, мы – дети электроники». Что это? Такого я еще не писал.
– Роберт, – отвечала ему грация с блеклым бабьим лицом, вяло шевеля вислыми, лягушачьими губами. – Мы так страдали от проклятого строя, переносили лишения по-ахматовки и по-цветаевски стойко, что теперь, когда уже причислены к сонму поэтов-мучеников, можем посвятить себя вечному. Новой поэзии, новой красоте. Подумать о бессмертии. «Когда я по пляжам Ниццы шагал, мне явился Шагал. Когда я лежал на пляже в Хосте, я думал о холокосте». Прочитаю эти стихи в Иерусалиме в день нашей победы над антисемитами.
– Братья, – произнесла грация с колючим носом, вся в нервных морщинах и складках, среди которых сверкали, как карбункулы, яростные глаза, – на станции Зима у меня есть любимое место. Там постоянно идут белые снега. Там мне пришло откровение – если буду я, то будет и Россия. Поэтому я должен беречь себя от баррикад и восстаний. Хочу уехать в Иллинойс. Там завершу мою исповедь. «Жил я яростно и шипко. Запах роз и запах «Шипра». Горечь слез и тайна шифра». Ну и так далее. Мы должны уничтожить в советской литературе все, что связано с погромами и сталинизмом. Чтобы наследники Сталина остались без наследства.
Античные одеяния граций, камеи и геммы в прическах, волнообразные покачивания бедер, выпуклые, пропечатанные сквозь тунику соски маскировали иную, потаенную сущность, которая проявляла себя в тихих постукиваниях, какие издают работающие моторчики, в легких ядовитых дымках из-под подолов, как если бы там были спрятаны выхлопные трубы, в таинственном металлическом свечении, проступавшем сквозь прозрачные покровы. Опасливо сторонясь механических поэтов, Белосельцев перешел на другое место, где в хрустальных канделябрах плавились жаркие свечи.
Еще одна пара гостей стояла у мраморной колонны, освещенная коптящим пламенем факела. Один изображал звездочета, в остроконечном черном колпаке с серебряными кометами, лунами и светилами. В прорезях мантии виднелась бледная, длиннопалая ладонь, держащая циркуль. Другой был наряжен в эфиопа, маслянисто-темный, в фантастической, огненно-алой чалме, напоминающей корабль, в белоснежных шелках, из которых появлялась черная худая рука, сжимающая золоченый трезубец. Звездочет то и дело раскрывал циркуль и измерял невидимые, парящие в воздухе фигуры. Эфиоп подносил трезубец к лицу и делал на щеках ритуальные надрезы, отчего на черной коже выступала кровь. Это не мешало им негромко беседовать, столь тихо, что лишь отдельные фразы долетали до Белосельцева.
– Вы знаете, Гавриил Харитонович, мне их даже по-человечески жаль, – говорил звездочет, и Белосельцев с изумлением узнавал в нем высокопоставленного работника ЦК, курирующего промышленность. – Этот доверчивый народ создавал из нас интеллигенцию, доверял высокие посты в партии, в культуре, в дипломатии. А мы теперь неблагодарно уходим от народа, унося свои знания, свои накопления. Народ остается гол, слеп, лишен элиты, не понимает, что с ним собираются делать, как ослепленный бык, которого ведут на заклание. Иногда, признаюсь вам, мне от этого больно, – он склонил колпак с серебряными звездами, сделал несколько замеров циркулем, будто перед ним возникла невидимая пирамида и он измерял ее грани и основание.
– Дорогой Аркадий Иванович, – мягко гуркая на эфиопском наречии, отвечал чернокожий мудрец, и Белосельцев под красной чалмой узнал известного экономиста, прокладывающего путь реформам. – Право слово, народ не стоит жалеть. Он – объект, а не субъект истории. Народа всегда было много, а элиты всегда мало. Когда история требовала больших трат народа, женщины начинали усиленно рожать, и народ восстанавливался. Нам не нужно столько народа, не нужна такая большая Россия. России должно быть меньше в десять, в двадцать раз. И соответственно меньше народа. Вот тогда мы сможем создать эффективную экономику и построить гражданское общество, – он провел по щеке трезубцем, нанося очередной ритуальный надрез.
Белосельцев видел, как под облачением звездочета что-то поминутно мерцает и вспыхивает, словно дуга электрической сварки. Вытекает дымок сгоревшего металла, пахнущий едкой окалиной. Эфиоп, раздиравший трезубцем лицо, обнажал на скулах стальные легированные пластины. Когда говорил, во рту его начинало светиться, и он выдыхал прозрачно-фиолетовое облачко плазмы. Чувствуя сквозь одежду больной ожог, как если бы его облучили куском урана, Белосельцев поспешил отойти.
Но здесь, в гуще костюмированного праздника, невозможно было уединиться. Он тут же оказался в соседстве с сатиром, который был умело задрапирован в косматую шкуру, весело пялил круглые умные глазки на коричневом лице с кудрявыми бакенбардами и бородкой, шаловливо постукивал раздвоенными копытцами. Рядом с ним увивался воздушно-легкий купидон, с шелковыми крылышками бабочки-капустницы, в веночке из крохотных роз. То и дело подпрыгивал, отталкиваясь от пола босыми ножками. Натягивал хрупкий лук с серебряной стрелой. Щекотал сатира острием, засовывая стрелку в его волосатую горячую ноздрю. Сатир чихал, хохотал, отгонял купидона, а тот перелетал через кудлатую, с рожками, голову сатира и небольно колол в шерстяную спину.
– Я вам докладываю, – купидон, несмотря на свой детский, фарфорово-розовый вид, говорил прокуренным хрипловатым баском. Белосельцев с изумлением узнал высокопоставленного офицера госбезопасности, который недавно, в нарушение всех принципов конспирации, вышел в публичную политику с разоблачениями кровожадного и преступного КГБ. – На этой неделе я сдал ФБР еще одного агента, завербованного мной три года назад. Он поставлял нам бесценные сведения из штаб-квартиры «Неви Анелайсес», что позволило Северному флоту сократить избыточное число ударных подводных лодок, действующих под полярной шапкой. Я думаю, в Америке предстоит шумный шпионский процесс, и мы пообрубаем-таки щупальца КГБ, – он счастливо засмеялся, тряхнул стрелкой, и несколько солнечных клейких капелек упало на руку Белосельцева, тотчас превратившись в нарывы и язвочки, как если бы воспалилась прививка от оспы.
– Примите и мой доклад, – сатир, несмотря на свой звериный лесной облик и крепкие мохнатые клубни в паху, говорил тонким голосом скопца. Белосельцев легко узнал в нем известного эколога, выступавшего за консервацию полигонов в Семипалатинске и Байконуре, обвинявшего военных в разрушении уникальных экосистем пустыни. – Мне удалось добиться посещения американскими экспертами завода ракетного топлива. Я знаю, что правительство вынуждено подготовить приказ о закрытии вредного производства. Военные хрипят от ненависти, но, бедненькие, не догадываются, что их еще ожидает, – сатир от щекочущей нос стрелы громко чихнул. Мелкие брызги попали на пиджак Белосельцева, ткань стала дымиться, как если бы ее оросили серной кислотой.
Эти античные персонажи пахли не лесом, не звериной берлогой, не сладким нектаром лугов, а источали едкие запахи химии, от которых слезились глаза и першило горло. Под шерстяной шкурой сатира и атласными крылышками купидона просвечивали цилиндры из нержавеющей стали, где хранился запас химического оружия. Несколько капель его было способно отравить Волгу или Байкал. Рассеянное в виде аэрозоля над Москвой или Красноярском, оно могло превратить огромные города в безлюдные каменные теснины.
Одни из гостей разбились на группы, нашли друг друга. Негромко работали моторчиками, шевелили антеннами, включали индикаторы и экраны компьютеров. Другие все еще искали партнеров, беспокойно перемещаясь по залу. Мимо пронеслась, не касаясь земли, русалка с распущенными зелеными волосами, розовыми губами, жадно ищущими поцелуя. Круглились ее обнаженные груди, соски были прикрыты