ветерана, засунула себе в вырез платья, и тот барахтался, как лягушонок, среди золотых исполинских грудей. С хохотом вынула, поставила на землю, и старичок стоял, весь в золотой пыльце, словно пчелка, побывавшая на душистом цветке.
Процессию замыкали памятники, не имевшие прямого политического звучания. Это были бетонные раскрашенные медведи, стоявшие у обочин автомобильных дорог. Такие же бетонные олени, украшавшие вход в лесопарки. Среди них жеманно ступала большая кошка-копилка из папье-маше, в которой позванивала мелочь, собранная жителями Великого Устюга в фонд помощи испанским детям.
В колонну монументов хотел было втиснуться памятник Достоевскому, в больничном халате и шлепанцах, сразу же после эпилептического припадка. Но руководитель колонны, алебастровый пограничник со штыком, нелюбезно отогнал его, процедив: «Пошел на хер, сволочь!»
Шествие государственников замыкал приотставший, слегка рассеянный пионер, победитель многих олимпиад, который тащил под мышкой шахматную доску, а на плече нес сачок для ловли бабочек.
Колонна уходила вверх, по улице Горького, пламенея красными стягами, оглашаясь ревом медных победных труб, в которые дул сводный оркестр Общества слепых. Среди демонстрантов ползли гранитные танки, прямо с фасадов Академии имени Фрунзе. И там, где улица вливалась в площадь Пушкина, начиналось сражение двух враждебных колонн с солдатами внутренних войск. Желая не допустить гражданской войны, те принимали на себя удар клокочущих ненавистью противников, стараясь разгородить их щитами.
В небе, где действие внутренних войск было ограничено, происходили первые воздушные схватки. Нетопыри и птеродактили, перепончатые демоны и злобные крылатые рыбы вступали в бой с краснозвездными «ястребками», воздушными шарами и дирижаблями. Над Пушкинской площадью носилась стремительная воздушная карусель. То там то здесь загорались самолеты, разлеталась вдребезги волосатая, кричащая от боли нечисть. Оставляя следы копоти, рушились вниз, на жилые кварталы. Подбитый «ястребок», ведомый отважным советским летчиком, погибая, спикировал на здание ВТО, известное как гнездо демократических театральных деятелей. Здание горело. Из него панически выбегал известный артист, игравший колхозных председателей и советских маршалов, а теперь возглавлявший крестовый поход культуры против коммунизма. Он был в голубых шелковых кальсонах, прижимал к груди костяной японский веер и, хотя весь дымился от жара, все-таки не мог расстаться с бокалом шампанского, который поднял за демократию.
Белосельцеву вдруг стало страшно. На него дохнуло катастрофой, словно один из слепых музыкантов развернул свою иерихонскую трубу, приставил ее к уху Белосельцева и выдохнул страшный, разрывающий душу звук.
Гражданская война вползала в Москву как уродливый, непомерных размеров, зловонный ящер. Горели дома. Улицы перегородили баррикады. К Дому Правительства на Краснопресненской набережной заволакивали деревянные столбы, арматуру, мешки с песком. Защитники пели «Варяга», а жуткие пятнистые танки с моста лупили прямой наводкой, расквашивая в красные кляксы повстанцев. И по белому фасаду вверх ползли черные, из копоти и сгоревшей плоти, жирные языки.
Похожее на бред видение появилось и тут же исчезло.
На площади шло столкновение. Прибывали автобусы с бойцами ОМОНа, которые сразу вступали в бой. Солдаты давили щитами демократическую демонстрацию, и головная шеренга отступала с гневными криками: «Фашисты!.. Антисемиты!.. Виват, Россия!.. Шалом!..»
Водометы препятствовали продвижению колонны государственников. Били тугими дальнобойными струями, которые рассеивали людские ряды, останавливали памятники, вынуждая их отступать к Манежу. Среди тяжело и неохотно уходивших Лениных задыхался Энгельс, толкая гранитную инвалидную коляску с суровым другом, который, сжав кулак, угрюмо размышлял о том, в чем же заключалась роковая ошибка марксизма. Памятники расходились, все, кроме золоченых фигур с фонтана. Любя воду, восхитительные девы с удовольствием нежились и резвились среди сверкающих струй. Кокетливо, как купальщицы, задирали подолы.
Скоро от демонстраций не осталось и следа. Площадь была грязной, пустой, словно ее извозили половой тряпкой. Пушкин печально взирал со своего мраморного утеса. Белосельцев медленно брел по площади. В одном месте он натолкнулся на огромный бюстгальтер, сшитый на самку гренландского кита, с неумелой, нитками выведенной надписью: «Демсоюз», – в другом споткнулся об обломок алебастровой мускулистой руки с куском отбойного молотка.
Глава четырнадцатая
Белосельцев убредал от поруганной площади, испытывая мучительную боль. Эта боль не была похожа на обычные боли, связанные с давними ранениями и контузиями, гипертоническими мигренями, увяданием изношенной, изнуренной плоти. Не напоминала тоску неведения, сострадание людским несчастьям, невыносимую печаль богооставленности. Эта боль была ожиданием чего-то огромного, неотвратимого, связанного с концом хрупкой, несовершенной земной жизни, к которой принадлежал и он сам.
Он брел в переулках – Палашевском, Южинском, двигался вдоль Малой Бронной среди летней московской толпы, прислушиваясь к своей боли. Она менялась в зависимости от направления переулков и улиц. Усиливалась или ослабевала, не пропадая совсем. Имела свое направление, свой вектор, словно сопрягалась с невидимой, проходящей по земле силовой линией боли. Он вышел на улицу Качалова у Никитских ворот, где стояла белая, заколоченная ампирная церковь, в которой венчался Пушкин. Стоя перед ней, выстроил направление своей боли, сопрягая его с алтарной частью храма, глядящей на восток. Обнаружил, что боль имела северо-восточное направление. Несколько раз обошел церковь по кругу, где когда-то двигался крестный ход и Пушкин с молодой женой несли золотой образ и горящую свечу. Окончательно убедился, что силовая линия боли проходит в северо-восточном направлении, увлекая его туда, где далеко за Москвой начинались Ярославские и Костромские леса, сливались с уральской тайгой и суровыми полярными тундрами Мезени. Ему вдруг пришла мысль, что это именно то направление, о котором говорил сумрачный вермонтский изгнанник, предвещая конец советской империи, отпадение от России украинских и азиатских земель, провидя мучительные времена для обездоленного народа, которому он указывал путь на северо-восток как путь исхода и спасения после рокового, проигранного русского века.
Это совпадение поразило его. Он всегда не любил этого гордеца-диссидента, возводившего на его Родину несусветную хулу. Но теперь вдруг с испугом убедился, что своей болью подтверждает его правоту. Он, Белосельцев, стрелкой своей боли указывал на лесной и полярный северо-восток, где укроется поредевший народ после очередного имперского поражения.
Это открытие поразило его. Он стал магнитным прибором в руках далекого изгнанника, который, пользуясь неведомым волшебством, превратил его, своего врага, в компас, в послушный инструмент истории. Он брел в душных, раскаленных переулках, в которых маялись прохожие, не испытывающие боли, не ведающие тоски поражения. Отрешенно ныряли в магазины и булочные, выбредали оттуда с увядшими капустными кочанами, черствыми буханками, грудами коричневых говяжьих костей. Казалось, город накалился, как керамическая печь, в которой обжигались дома, лепные фасады, скульптуры балконов, подернутые прозрачным дрожащим свечением. Наступала гроза, и волосы на голове поднимались, насыщенные сухим электричеством.
Белосельцев шел по тротуару, стараясь не наступить на трещинки, суеверно ставил стопу на серые ломти асфальта. Одна, еще отдаленная, трещинка странно шевелилась, меняла свои очертания. Белосельцев подумал, что от пережитых волнений у него начинаются галлюцинации. Приблизился и увидел, что это хрупкая, дрожащая цепочка тараканов, выбегающих из подворотни. Один к одному, почти без интервала, текли тонкой мерцающей струйкой, шевеля тревожными усиками, перебирая чуткими лапками. Белосельцев обошел эту живую струйку, сбегавшую с тротуара на проезжую часть. Но из соседней подворотни изливалась точно такая же мерцающая глянцевитая струйка, состоящая из бегущих насекомых. Проливалась на проезжую часть, образуя блестящий водопадик. Соединялась с той, что уже струилась по улице. Из дворов, подъездов, приоткрытых окон, мусорных бачков, захламленных углов тянулись вереницы тараканов, словно их звал неслышный сигнал и они торопились на свой тараканий сход. Эти живые струйки сливались в сочные ручейки. Те соединялись в речки. И когда Белосельцев, следуя за тараканьими потоками, миновал Патриаршие пруды и вышел на Бронную, вся она была покрыта глянцевитой массой