двинулся пешком на гору, медленно пробираясь сквозь осенние заросли, среди наклоненных деревьев, которые сыпали им на плечи багряную листву. Елизаров нес на плече снайперскую винтовку, вдыхая сладкие ароматы осени.
Одолев вершину, они спустились на выгон и увидали село. Оно слабо дышало, окруженное туманами жизни, среди лазури неба, разноцветных осенних вершин, сверкающих голубых ледников. Казалось перламутровой раковиной. На выгоне, за околицей, неподалеку от каменного старинного дома, паслась корова. Стояло одинокое дерево, почти потерявшее листву. Елизаров оставил прикрытие в зарослях, а сам по-змеиному сполз с горы и прижался к дереву. Винтовку он положил рядом на выступавший из земли гнутый корень. К вечеру из дома должен появиться старик, отвязать корову, повести ее на ночлег. И тогда он выпустит в старика одинокую точную пулю.
Елизаров смотрел на дом, служивший убежищем нескольким поколениях горцев, среди которых возрос Мансур, – бегал в детстве по этому выгону, сидел под этим деревом, гнал тонким прутиком розовую корову, был любим, вдыхал сладкий ветер, летевший с голубого хребта, а потом превратился в смертельного врага ему, Елизарову, который видит смысл своей жизни, в том, чтоб его убить.
Елизаров вспомнил своего отца, когда тот, молодой, сильный, сажал его к себе на плечи и нес через хлебное поле, и он, замирая от страха, любя отца, видел с его высоких плеч белую пшеницу, темный дубовый лес и красный платочек матери, поджидавшей их на опушке.
Он лежал на холодной земле, положив винтовку на гнутый корень, и дерево, раскрывшее над ним свой темный, наполненный лазурью купол, было древом познания Добра и Зла.
Когда белый хребет стал голубым, а потом нежно-розовым, и на нем загорелись зеленые драгоценные пики, на выгон из дома вышел старик в бараньей папахе, в долгополом пальто, с деревянной клюкой. Медленно приближался к корове. Останавливался, оглядывался на горы, словно хотел углядеть среди вечерних вершин тайный знак, посланный сыном Мансуром.
Елизаров видел старика сквозь прозрачную, как синяя капля, оптику прицела, и ему вдруг почудилось, что он целит в своего отца, постаревшего, страдающего от болезней и ран, сидящего сутуло у столика, на котором, голубая, словно сосулька, переливается афганская ваза.
Ему захотелось кинуть винтовку, стать невидимым, превратиться в бестелесный пучок лучей, улететь с земли.
Это длилось секунду. Папаха, белая борода старика, его коричневое лицо слабо волновались в прицеле. Елизаров, задержал дыханье, нажал на спуск, не услышав слабого чмоканья. Старик упал. Корова стояла на выгоне, и над ней, далекий, прозрачный, догорал ледник.
Елизаров отошел от села и расположился с группой спецназа на вершине высокой горы, откуда открывалась расселина и змеилась белесая, словно посыпанная мукой, дорога. На этой дороге должен был показаться «Лендровер» Мансура, которого достигло ночное известие о смерти отца. Старика обмыли, обмотали белой пеленой, положили на дощатую кушетку. За селом на кладбище продолбили длинную щель, поджидавшую белого, похожего на личинку, покойника. В доме женщины в черном варили плов.
Елизаров смотрел на дорогу, на старый каменный мост, под которым блестел ручей. Дорога, мост, окрестные склоны были целями, которыми располагала батарея дальнобойных гаубиц, штурмовики и вертолеты. Когда появится на дорогое Мансур, Елизаров по рации передаст сигнал в штаб, пушки и авиация нанесут по Мансуру истребляющий огневой удар.
По дороге в село прошло несколько женщин, и Елизаров в бинокль видел их мотающиеся долгополые юбки. Просеменил ишачок с кулями, за которым поспевал мальчик в малиновой шапочке. Протрещал мотоцикл, выбрасывая густую гарь. На багажника мотоцикла был прикреплен молочный алюминиевый жбан.
Мансура не было, и Елизаров молил, чтобы тот появился и увенчалась успехом мучительная операция. И одновременно с тайным суеверием не желал его появления. Словно жизнь Мансура была соединена с его, Елизарова, жизнью, и пока жив этот жестокий отчаянный горец, жив и он, Елизаров.
В прозрачном воздухе гор, где слышно падение одинокого камня и хруст обломившейся ветки, послышался далекий рокот мотора. На дороге появилась синяя тупоносая машина, и в бинокль Елизаров различал пятна грязи на дверцах, хромированный радиатор, смутные тени за стеклами. «Лендровер» Мансура приближался к мосту, и Елизаров, нажав на тангенту рации, кратко выдохнул: «Я – Гранит!.. Цель вижу!.. Огонь!..»
Еще несколько минут машина надсадно урчала, виляя в ухабах, подвигаясь к мосту. И когда толстые колеса въехали на каменную кладку моста, над горой просвистел и прянул первый снаряд. Взрывом оторвало берег ручья, и черный букет грязи распушился в стороне от машины и медленно опал. Взрывы вставали по сторонам от дороги, окружали машину, как черные великаны, и «Лендровер» уклонялся от них, юлил, пытался развернуться, но его накрыло ударом. Машина горела, а на нее наваливались взрывы, дробили горы, выпаривали воду ручья, швыряли на дрогу расщепленные горные вязы. Потом пикировали вертолеты, сотрясая плоскими взрывами мост и остатки «Лендровера». И последними, надрезая стеклянную лазурь тонким белым резцом, работали штурмовики, отламывая горы тяжелыми ухающими взрывами. Когда налет прекратился, Елизаров с бойцами спустился к дороге, бродил среди тлеющих угольков, осматривал уничтоженную прямым попаданием машину, лохмотья обгорелой окровавленной ткани, истерзанную, с расщепленными костями плоть. На дороге, в мучнистой колее Елизаров увидел оторванную руку, и на скрюченном пальце тускло блестел перстень с арабской вязью.
Нажал на тангенту рации: «Я – Гранит!.. Цель уничтожена!..»
Вечером в палатке, у накаленной до малиновых пятен печки, группа спецназа сушила одежду, чистила и перебирала оружие. Солдаты слушали «кассетник» с записью группы «Любэ». На брезенте красовались вырезанные из журнала голые женщины, ослепительно улыбались, выставив розовые груди. Елизаров чистил автомат, закапывая в ствол желтоватое масло. На досках стола лежали рядом серебряная ладанка Богородицы и тяжелый мусульманский перстень с узорной вязью. И было чувство, что он живет на земле уже тысячу лет, воюет сотую по счету войну, и новые войны, как горы, идут на него одна за другой.
ПЛАХА ВО ЧРЕВЕ
Тусклое московское утро в угрюмом рокоте улиц, с черной бегущей толпой. В небе синяя гарь, перекрестья проводов, реклама водки, церковный крест. Чиновники занимают в кабинетах столы, раскладывают папочки с документами, отвечают на звонки телефонов. Торговцы на рынках считают первый барыш, мусолят деньги, прячут в тугой кошелек. На телеэкране модный режиссер рассказывает о новом спектакле по мотивам Шелом-Алейхема. А здесь, в больнице, за серыми стенами, немытыми окнами, среди желтоватого несвежего кафеля, в тесной операционной, готовятся к абортам. Длинный, накрытый клеенкой стол, похожий на гладильную доску. Две опоры для женских ног, похожие на стремена. Круглый стульчик хирурга с потертой кожей от долгих сидений и ерзаний. Сестра с недовольным лицом ставит эмалированные медицинские миски, вынимает из кипящего тубуса стальные инструменты, ссыпает в миску их сверкающий, окутанный паром ворох. Флаконы, банки, ватные тампоны. Журнал регистраций.
В коридоре дожидаются женщины. Их несколько, записанных на операцию. Разные по возрасту, по достатку, по социальному положению. Единые в одном – в каждой притаился живой зародыш, маленький сочный эмбрион. Прилепился к их материнской утробе, слабо трепещет, пульсирует, нежно пьет живые материнские соки. Для этих нерожденных младенцев – хромированная сталь инструментов, кипяток, отточенные лезвия, крючья. Материнское чрево – плаха, где состоится казнь. Кафельная операционная – место казни. Вокруг операционной, превращенной на время в центр мира, вращаются по орбитам – президент в золоченом кремлевском кабинете, патриарх, совершающий утреннее богослужение, хлебопек, вытаскивающий противень с румяной выпечкой, писатель, затевающий увлекательный роман. Москва своими миллионами, жилыми кварталами, банками, министерствами окружает операционную, заглядывает в немытые окна, собирается к месту утренней казни.
Входит хирург, немолодой, тучноватый, – зеленая мятая шапочка, неловко сидящий халат. Присаживается на креслице поудобнее, ерзает ягодицами, осматривает посуду, ножи, булькающую кастрюлю, чем-то похожий на повара, у которого на кухне затевается нехитрое блюдо. Суп из младенцев. Сестра, крахмально-белая, свежая, держит в руках оранжевый резиновый жгут.
– Первую на стол! – командует хирург, продевая пальцы в резиновые перчатки.