потом, постепенно, в самых недрах дружбы и общности возникали силы расталкивания. Слабый толчок и сдвиг, расшатывающий единение. Один, другой, третий. И дружба вдруг рассыпалась, обломки падали мне на голову, и я, потрясенный, застигнутый врасплох, выползал из-под развалин, ободранный, без одежд, уходил с горьким знанием и опытом своего одиночества. И так каждый раз, каждый раз. Отчего? То ли строил в сейсмоопасной зоне. То ли в здании не хватало каких-то важных, сверхпрочных конструкций. Не знаю. Но все мои дружбы, самые яркие и глубокие, подчинялись этой модели. Как с Коленькой Туркиным, с самого детства. Одна и та же модель…
— Расскажи про Коленьку Туркина…
— Мы вместе учились. Он был паренек умный и смелый. Раз попался мне на глаза и сразу влюбил в себя. Их дом был полон. Старший брат и отец, охотники и рыболовы, приветливая энергичная мать. Счастливая, живая семья, так не похожая на мой тихий, траурный дом. Наши игры, в которых всегда он был впереди…
Она держала его горячую руку. Его губы утратили жесткость и улыбались. Она повторяла его улыбку. Видела: два подростка сидят на полу и стеклышками шлифуют струганые мачты и реи, и потом их корабль, толкаемый ветром, летит через пруд, черпая парусом воду. Закутались в шали, нахлобучили старые шляпы, оседлали стулья, с грохотом скачут, пронзая пиками коврик, и чашка брызнула на пол осколками. Накануне охоты, расставив картонные гильзы, взвешивают дробь, блестящие черные зерна, крупчатый серый порох, вгоняют латунный капсюль, и бессонная от волнения ночь перед выездом, и утренний синий снег за окном электрички, откос с промелькнувшим заячьим следом.
— Я любил его, люблю и по сей день. Своими охотами, ночлегами в избах он мне открыл в первый раз за чертой московских вокзалов деревенскую лубяную Россию, ту, где жили волоколамские, еще нестарые вдовы, и уже порастали лесом солдатские могилы, и краснел кирпичом разрушенный столб колокольни, и в пустых озаренных проселках с первым ледком, замерзшей рябиновой веткой вдруг, невидимая, звучала гармошка, — вот за что я ему благодарен. Вот чем он меня наградил…
Она видела его, одиноко стоящего на весенней заре перед гаснущей темной березой. Сладко пахнет сухая стерня. По опушке текут ароматы воды, земли, нерастаявшего мокрого снега. Голосистая птаха сидит на вершине, и грудка ее, напрягаясь от пения, розовеет. И он, в восхищении, забыв на плече ружье, один, в предчувствии летящего к нему, безымянного. Так и запомнил себя: поднятые в небо глаза, струящаяся крона березы, на вершине малая красногрудая птица.
— Помню одну из зим. Наша дружба становилась серьезней и глубже. Читали одни и те же книги, передавая друг другу. На рисунках наших были одни и те же машины невиданных, нами изобретенных конструкций, к созданию которых готовились приступить. Тогда впервые я тронул библиотеку отца, и мы начинали блуждать по старой дедовской карте от Петербурга к Камчатке и Командорам. Наши головы наполнялись новыми жаркими мыслями, а тела — молодыми острыми соками. Любили ездить в деревню под Лобней. Деревенские девчонки, визгливые, смешливые, ждали нас с нетерпением. К ночи мы сходились на гору, блестевшую от лунного морозного снега. Катались на санках. Падали, боролись в сугробах, как волчата под мартовской полной луной. Как мы их только не мучили! Забрасывали снежками, опрокидывали в наст, дергали, тормошили, они отбивались до злобы, до крика, до слез. Убегали от нас, заплаканные. И тут же вновь возвращались на гору, к нам, к луне, к нашим игрищам. Как-то я не смог поехать в деревню. То ли сам заболел, то ли мама хворала. Он уехал один. Мы встретились снова и брели, как обычно, с портфелями среди талых ручьев, на которых трамвай раздувал водяные усы. Я спросил про луну, про гору, про подружку, которой отдавал предпочтение, ее козьим глазам и скачкам, ее стоптанным валенкам; рука, ледяная от снега, вдруг неверным, случайным движением касалась живой теплоты шеи, запястья, колена. Я спросил: как она? И услышал — уже не помню, в каких словах, но в других, не из нашей с ним речи, — что они были вместе, и это у них случилось, и то, что случилось, было отлично. Помню, вдруг на апрельской солнечной улице мне стало темно и тускло. И такая боль, одиночество, чувство потери. Мы вдруг оказались по разные стороны огромного, нас разделившего знания. Оно разводило нас прочь из нашего отрочества, из нашей дружбы. Он, измененный, наделенный познанием, уходил от меня, а я, беспомощный, жалкий, наблюдал за его удалением. Так кончилась наша дружба, моя первая дружба. Последующие были иными, но чем-то похожи на эту…
— Знаешь, что я в тебе углядела? И тогда, когда лося убили и я мчалась в твоей машине. И после, когда розы принес и гуляли по городу. И на твоей каменной башне… Знаешь, что в тебе углядела?
— Что ты во мне углядела?
— Ты ведь взведен, как оружие. Заряжен какой-то строящей и одновременно разящей энергией. Нацелен во все стороны сразу.
— Ну просто пулемет, да и только!
— Вот именно! Явился сюда, застрочил, загрохотал среди нашей тишины, вороньих скрипов, мышиных шелестов. Всех разбудил, растревожил. Одни побежали на твое голошенье, другие кинулись прочь. До сих пор у нас не поймут, что ты принес в Ядринск. Беду или радость?
— Ну а ты как думаешь?
— Ты мне скажи: возможен, ну не бог, не святой, не ангел, возможен иной среди нас человек? Иное создание — не жалкий, не угрюмый, не робкий, без страхов и зависти, без тайных постыдных умыслов, отдохнувший от огромной, заложенной в нас усталости после всех потрясений. Чтобы свет, ликование, бесстрашное приятие жизни. Возможно уже теперь преображение человека? Я все ищу такого. Я бы сыграла его на сцене. Да нет пока такой роли. Но ведь если нет, надо выдумывать!
— И будет еще одна выдумка. Может быть, из трудов земляных и железных, из грозных предзнаменований о будущем возникнет такой человек? Я верю. Но только в великих трудах, великих чаяниях. Что мы ищем антеннами в небесах? За кем гоняемся в самолетах? Кого высвечиваем под землей? Да все его, человека. И вдруг нежданно найдем — в самом пекле, в огне. Мы построим такой мартен, с такой температурой плавления, чтобы весь шлак истории, весь металлолом распустился в чистейшую сталь. Может, из нее, из сияющих сплавов будет отлит человек? Новый, как ты говоришь.
— Ты чем-то похож на Алешу, на мужа. Разные совершенно, но все-таки чем-то похожи.
— В самом деле?
— Глядите в разные стороны. Если встретитесь, не поймете друг друга. Пожалуй, поссоритесь, разругаетесь. Но все-таки очень похожи. Нет одного без другого.
— Очень приятно слышать. Про мужа очень приятно.
— Ну прости, что я это сказала. Это так… Это только мое, прости… Мне так нравится с тобой говорить. Угадывать тебя. Открывать тебя понемногу. Ну ты продолжай, рассказывай. Ну, значит, стал ездить. Поехал в Казахстан. А какой он? Я ведь нигде не была. Какой он для тебя, Казахстан?
— Казахстан… Там я строил заводы, группу заводов. Мой первый строительный опыт… Ты слушаешь?
— Да, говори…
Она касалась его руки, невесомо, чуть дрожащими пальцами. И рука от ее касаний начинала светиться. Тронула лоб, повела по виску, подбородку, скользнула на грудь, выводя на ней слабый узор. С пальцев ее слетали бесшумные силы. И он в полутьме терял свой вес, уплывал от нее, лежал на воздухе. Угасал. Возвращался.
— Мне кажется, все эти дни кто-то смотрит за мной, наблюдает. Сквозь заборы, сквозь стены. Из неба, из снега. Будто чьи-то глаза на мне. Внимательно следят, терпеливо ждут: чем все это кончится? Во что обернется мой грех и вина и какая за это кара? Вот и сейчас кто-то смотрит, не чувствуешь?
— Никого. Только красный в печи уголек. Нет ни греха, ни кары. Только ты, я.
— Есть, есть кара!
— Нас не карают, а награждают. Этой комнатой, керосиновой лампой, снегопадом.
— Мне хорошо, я счастлива. С утра не дождусь, как приду сюда. Отомкну замок, запалю лампу. Как ты придешь, весь в снегу… Но вот только глаза… Какая-то черта вдруг надвинется, какая-то погибель. Будто бегу, оступаюсь по тоненькой кромочке, по хрупкому такому ледочку.
— Ну что ты, ну какая погибель? О чем ты?
— Давно, еще девочкой, во дворе на нашей поленнице я увидела бабочку. Маленькая, яркая, ослепительная. А на тельце — шесть крыльев. Четыре красные, пламенные, а два совсем малые, желтые, в черных крапинках. Потом, во время болезней, в бреду мне все чудилась эта шестикрылая бабочка,