дипломатической неприкосновенности, – пояснял он сотруднику органов.
– Кинокамеру придется изъять. После досмотра пленки аппаратуру вам вернут, – бесстрастно заявлял представитель власти возмущавшемуся оператору, у которого милиционеры отобрали кинокамеру.
– Ваши документы? – Капитан милиции обратился к Коробейникову. – Ведите его в автобус, – приказал он двум здоровякам милиционерам.
Все тот же ужас, парализующий страх, унизительное безволие и слабость испытал Коробейников, дрожащими руками пробираясь в карман пиджака. Был готов объяснять случайностью своего здесь появления, несвязанность с этими полубезумными, социально-опасными людьми, к которым не имеет ни малейшего отношения. Молодой известный писатель, корреспондент влиятельной газеты, он поддерживает усилия государства в борьбе с тунеядцами и фрондерами, шельмующими основы советского строя. Эта гадкая слабость держалась мгновение. Он осознал ее в себе как отступничество. Поборол непомерным усилием, предъявляя журналистское удостоверение, готовый стоически занять место в грязно-зеленом автобусе, разделить судьбу уловленных художников.
Капитан принял удостоверение. Вертел, разглядывал. Передал человеку в кепке. Тот некоторое время переводил глаза с лица Коробейникова на фотографию в документе.
– Разве вам больше не о чем писать? – спросил он, возвращая удостоверение. – В нашей жизни столько достойных примеров. Впредь будьте разборчивей в выборе тем, – вернул Коробейникову книжечку, отвернулся, теряя к нему интерес.
Иностранцы поспешно уходили туда, где стояли их автомобили. Коробейников, ссутулясь, шел к 'Строптивой Мариетте', боясь смотреть на грязно-зеленые переполненные автобусы.
Услышал тонкий крик. Из-под тента грузовичка выскочила обнаженная ярко-зеленая женщина. Длинноного и гибко помчалась по поляне, развевая длинные волосы. За ней гнались два милиционера, настигли жертву, повалили в снег. Был слышен истошный визг. Среди шинелей и фуражек с околышками металось обнаженное изумрудное тело. По поляне, качая солнечным ножом, катил гусеничный бульдозер.
36
Все дни он был подавлен случившимся. Вспоминалась солнечная поляна с наивным весельем шалунов и фантазеров, разукрашенные вещие птицы, огненный хоровод языческих богов. И жестокая расправа милиции, лязгающий среди картин бульдозер, зеленая дева, затоптанная сапогами. Самым больным воспоминанием были его собственные трусость и слабость, унизительное подобострастие, отречение от приятелей, которых власть травила, как зайцев, и увезла в клетках, – кого на допрос в КГБ, кого в психиатрическую лечебницу. Именно это минутное отречение, которое он безуспешно пытался сравнить с отречением апостола Петра, доставляло особенное страдание. Воспевавший величие и красоту государства, он увидел его грубую и жестокую сущность. Тупую, лязгающую гусеницами мегамашину, которая сметала робкие холсты, затаптывала в снег нежное женское тело, принуждала к унизительному смирению и подобострастию. Испытывая презрение к себе, он роптал против слепого механизма, напоминавшего огромный, с грубой нарезкой, болт, пропущенный сквозь хрупкую беззащитную жизнь, на котором завинчивалась тяжелая шестигранная гайка.
От искусствоведа Буцыллы он узнал, что одним устроителям выставки грозит штраф, других поместили под стражу на две недели, третьих готовят к выселению в отдаленные городки и деревни. Некоторых же, состоявших на учете в психиатрических лечебницах, насильно заточили в палату для душевнобольных, подвергают принудительному лечению. Среди этих пациентов оказался и Кок. Коробейников, пользуясь рекомендациями влиятельной газеты, созвонился с главным врачом психлечебницы. Испросил позволения в журналистских целях посетить палату, в которой содержался художник.
Больница помещалась в кирпичных, закопченных корпусах, напоминавших заводские постройки. Парк, окружавший клинику, был голый, пустой, с черными искореженными деревьями, словно их ломала и терзала невыносимая мука. Корпус, куда ему указали идти, был длинный, двухэтажный, с решетками на окнах, похожий на тюремный централ. У входа стоял могучий охранник, на ременном поясе которого висела связка больших ключей. Поглядывая на Коробейникова исподлобья тяжелыми глазами, он поочередно отомкнул несколько железных дверей, и в Коробейникова ударил теплый воздух замкнутого помещения, где пахло прелью, больной человеческой плотью, медикаментами и чем-то еще, чем пахнут зверинцы и бойни. В длинном, тускло освещенном пространстве повсюду стояли железные койки. На них лежали, сидели, скрючились или непрестанно шевелились одетые в халаты, пижамы, ночные рубашки люди. Врач, предупрежденный о визите Коробейникова, устало и дружелюбно рассказал ему о режиме, укладе, злоключениях и заботах этой переполненной палаты, напоминавшей ковчег, куда сошлись спасенные от катастрофы люди, каждый из которых нес в себе вмятину страшного удара, от которого погибла большая часть человечества, а уцелевшие были изувечены и сотрясены неизгладимым ужасом. Сам врач, маленький, чистенький, лысоватый, в белом халате, тоже казался одним из спасенных, кому суждено плыть в этом зарешеченном трюме, среди черного, плещущего за окнами потопа. Такими же обреченными казались немолодая некрасивая сестра, перебиравшая стеклянные ампулы, вонзавшая стальной лучик в прозрачный раствор. И тучный, заплывший мясом санитар в тесном, грязно-белом халате, в какой обряжаются рыночные мясники перед своей розовой хлюпающей плахой.
– У нас сейчас обход, прием лекарств, процедуры, – произнес врач. – Вы походите, присмотритесь, а потом, если будут вопросы, я вам дам пояснения. Если что, сразу зовите Федора. – И он посмотрел на санитара, чей мясистый лоб казался красным куском отбивной, а огромные пухлые руки двигались, словно искали кочергу, чтобы согнуть.
Коробейников был рад отсутствию опеки. Отправился по палате, отыскивая несчастного Кока.
У окна стоял большой деревянный стол. За столом сидели трое в пижамах и шлепанцах. Перед ними была раскрыта коробка с акварелью. Пол-литровая банка с водой была грязно-бурой от смешения цветов. Рисовальщики держали одинаковые кисти, макали в воду, окунали в коробку, вели по листам бумаги, где у каждого складывался свой рисунок.
Бледный невзрачный человек, терпеливый, утомленный, с лицом одинокого путника на степной, между двух горизонтов, дороге, бредущий к бесконечно удаленной, недостижимой цели, нарисовал малиновую мокрую кляксу, из которой вытягивал неровную дрожащую линию. Вел ее покуда хватало краски, освежал кисть, макая ее наугад, продолжая неровную линию, теперь уже другого цвета. Линия тянулась, занимала весь лист бумаги, и когда для нее не хватало места, рисовальщик подкладывал чистый лист, переносил на него линию, продолжая вытягивать ее из малинового клубка, как бесконечную нить. Разматывал, тянул. Но клубок не уменьшался, нить не кончалась. Труд, который был затеян художником, был рассчитан на бессчетное количество лет, был образом непрерывного, тягучего, изнурительно-одномерного времени, на котором откладывались эпохи, царства, судьбы народов, вытягивались из загадочной, рождавшей их сердцевины.
Рядом поместился тощий язвительный человек с колючим, нервным лицом, по которому пробегал яростный тик, дергался подбородок, гневно вспыхивали и гасли глаза. Он пропитывал кисть водой, набирал