Вышел из машины. Ветер, ледяной, промозглый, налетел и одним глотком выпил из тела все живое тепло. Осиновая опушка была продуваема, с металлическим жестоким свечением стволов, словно это были не деревья, а стальные изваяния, уродливые длинные слитки. Земля под ногами была жесткой, в шуршащей, запорошенной снегом листве. Казалось, отсюда навсегда излетела жизнь, умчалась атмосфера, канули птицы, погибли лесные звери. Место, где случилось их недавнее чудо и он ее обнимал, видел откинутое на сиденье бледное, с закрытыми глазами лицо, целовал горячие груди, теперь казалось проклятым. Кто-то жестокий явился на эту опушку, умертвил все живое, поднял и унес перчатку, наложив на это место заклятье. И теперь здесь никогда не распустятся деревья, не вырастет трава, не засвистит лесная птица, и всякий будет стремиться поскорее миновать эту заколдованную Богом опушку.
Коробейников бродил, ворошил листву. Перчатки не было. Дул ровный железный ветер, металлически стучали проволочные ветки деревьев. И была такая тоска, такая богооставленность, такое непреодолимое горе, что он зарыдал.
40
Он изнывал, но рядом мучился друг, футуролог Шмелев. Звонил ежедневно, вызывал Коробейникова на встречи. Вместе кружили по вечерней Москве среди продрогших улиц, стылых фонарей, кривых переулков, наполненных подводной морской синью, в которой вдруг возникала барочная колокольня, похожая на коралловый, облепленный ракушками риф, или декадентский фасад с круглыми окнами и овальными переплетами, напоминавший затонувший корабль. Шмелев в своей тоске и безумии вываливал на Коробейникова тяжкие груды истерических рассуждений, в которых тема вероломной жены мешалась с дерзким богохульством, пророческие взгляды на будущее перемежались едким нигилизмом. Он напоминал человека, сделавшего себе харакири. Выталкивал из рассеченного чрева бурлящие внутренности, сгустки кишок, скользкие печень и почки. Демонстрировал Коробейникову, и тот, ужасаясь, принимался их обратно заталкивать. Накладывая грубый шов, вкалывал обезболивающее, клал несчастного под капельницу, переливая в него свою кровь, даря свои витальные силы. Шмелев принимал помощь друга, проходил курс лечения. Но потом опять раздирал себе живот, с маниакальным наслаждением вываливал хлюпающие комья прямо на колени Коробейникова. И тот снова принимался исцелять.
Раздался звонок. Говорил Шмелев, пребывая в необычайном возбуждении:
– Миша, дорогой, ты был прав! Один поворот головы, малое смещение ракурса меняется от ужасного к прекрасному, несчастье превращается в радость. Такова голография мира, голография души. Любое великое дело, если оно связано со вселенскими сущностями, включает в себя добро и зло, высочайший взлет и неизбежную катастрофу. Я предлагаю план обновления социализма, план развития СССР, которые, будучи вселенскими проектами, включают в себя зло и добро, преобразуя и то, и другое в развитие. Моя беда, мое сегодняшнее страдание, мое нынешнее поражение временны. Я преодолел их силой духа, силой идеи, силой любви. Я простил Шурочку, простил Павлушу. Помирился с ними раз и навсегда. Отнес наш общий грех в область ветхой истории. Новая история, которой посвящен Город Будущего, предполагает абсолютную новизну, абсолютную безгрешность и всепрощение. Сегодня я везу макет 'Города' в академию. Сам за рулем 'Волги', структуры макета, аппарат светомузыки, коробочки с бабочками, русские рушники, – все это гружу на прицеп. Мы втроем – Шурочка, Павлуша и я передаем макет академии. Сначала поездом, потом морем он будет доставлен в Японию. Очень хочу тебя видеть. Ты так много сделал, спасая меня. Столько отдал мне сил, что среди авторов 'Города Будущего' должны стоять не только наши имена с Павлушей и Шурочкой, но и твое имя, Миша! Приезжай, пожалуйста, поможешь разгрузить экспозицию. Встречаемся в пятнадцать часов на Вавилова, дом сорок четыре. Я жду…
С облегчением, уповая на исцеление друга, видя в этом исцелении свою заслугу, Коробейников отправился на свидание со Шмелевым. В этом чудесном исцелении был знак и для него, Коробейникова. 'Силой духа, силой идеи, силой любви', – повторял он слова Шмелева, веря, что этот опыт поможет возродить его отношения с Еленой. Он будет прощен, и еще неведомо как, но будет восстановлена гармония их близости и любви.
Таганка казалась хмурым дымящим котлом, в котором пузырилось, блестело. Падал сухой серый снег, превращаясь в металлический пар. 'Силой духа, силой идеи…' – повторял он слова заклинания. На Калужской вышло солнце. Памятник Гагарину взлетел в голубой плазме, как огромная светящаяся ласточка. 'Силой идеи, силой любви…' – звучало в нем, как строка священного заговора. Донской монастырь с алюминиевыми куполами проплыл, как аэростат. 'Силой духа, силой идеи, силой любви…' – многократно воспроизводил волшебный стих, посылая его в глубину огромного, в осеннем солнце, города, чтобы стих услыхала Елена.
Вырулил на улицу Вавилова и крутил головой, считывая номера домов. Искал '44', приближаясь к месту свидания.
'36', '38', '40', – словно прозрачная тень легла на солнце, занавесила улицу пепельной кисеей. Испугавшееся, обо всем догадавшееся сердце, опережая глаза и разум, предвосхитило в страшном прозрении, – ошалелые оранжево-синие вспышки нескольких милицейских машин, фиолетовые воспаленные мигания кареты 'скорой помощи', постового с жезлом, зло прогонявшего замедлявших ход водителей, и в окружении людей в белых халатах и милицейских мундирах, остановившийся, впечатанный в улицу взрыв катастрофы, расплесканные осколки стекла, лоскутья металла, длинные мокрые брызги. Знакомая Коробейникову 'Волга' врезалась в фонарный столб, который расслоил машину надвое, вдавил изуродованный радиатор в середину салона, пропустил разящий удар в глубину автомобиля. Тут же, колесами вверх, валялся прицеп. Из него, далеко по проезжей части, рассыпались элементы 'Города Будущего' – башни, зонтичные конструкции, бесчисленная чешуя ячеек, скомканные красно-белые рушники, расколотая икона, раздавленные коробки с бабочками, чьи хрупкие перепонки шевелились и переливались на ветру. По одну сторону автомобиля, лицом вверх, лежал убитый Павлуша, рыхлый, бесформенный, с нелепо вывернутыми суставами рук и ног, с красным ручьем из открытого рта, в котором в слюне и крови висели выбитые зубы. По другую сторону лежал Шмелев с огромной сине-розовой шишкой на черепе. Глаза его, полные слез, остановились, подбородок двигался вперед и назад, словно челюсти непрерывно жевали. Между багажником и перевернутым прицепом на асфальте сидела Шурочка. Ноги ее бесстыдно раздвинулись и заголились. Под нее натекла лужа. Лицо было тупым, идиотским, в липкой грязи. Она слепо шарила рукой по асфальту, нащупывала крылья и сухие тельца поломанных бабочек, совала их в рот. Сжевывала большую, черно-изумрудную, африканскую нимфалиду, которой еще недавно, в мастерской Шмелева, любовался Коробейников.
– Как? Что случилось? – Коробейников предъявил озабоченному автоинспектору редакционное удостоверение. Тот искоса взглянул, утомленно ответил:
– Не справился с управлением. Может, сердечный приступ. Может, тормоза отказали. Осмотр машины покажет.
Из глубины улицы, истошно стеная, подкатила еще одна 'скорая помощь'. Санитары вытащили носилки. Двое подошли к Павлуше. Приподняли и тяжело шмякнули, небрежно прикрыли клеенчатым пологом. Другие двое, приладившись, держа за плечи и щиколотки, переложили на носилки Шмелева. Его сине-розовая гематома дрожала, как жидкий студень. Вложили носилки в глубину 'скорой помощи', захлопнули дверцы, и машина, разнося по Москве ужасную весть, расплескивая по фасадам призрачную лиловую вспышку, помчалась.