Коробейников присел, наблюдая жреческое священнодействие, допущенный в священный алтарь, где вместо идолов на стене висело электронное табло с указанием готовых к печатанию полос.
Ему нравился Стремжинский. Он испытывал род благоговения к его могучей энергии, неутомимому на изобретения разуму, который бурлил постоянными новациями, делал газету эксцентричной, неповторимой, отважной, что отличало ее от прочих, во многом унылых изданий. Нравились в Стремжинском сила, избыточность и звериная чуткость к опасностям, которые таились в рискованных материалах об экономике и культуре. Газета дразнила нервную интеллигенцию, провоцируя в ней всплески идей и эмоций, а затем направляла эти всплески в желоб обязательных, вмененных идеологией представлений. Газета питалась этими тонкими энергиями творчества, протеста и риска. Но если ее публикации возбуждали повышенную, не предусмотренную идеологией активность, она впрыскивала в очаги возбуждения тончайшие яды, гасила и умертвляла источник воспаления.
Громко, требовательно зазвенел один из телефонов, желтовато-белый, словно выточенный из кости, той же, из которой вытачивают биллиардные шары. На циферблате тускло светился серебряный государственный герб. Стремжинский сильным кулаком сжал трубку 'кремлевки'. Сердито поморщился, специально для Коробейникова, показывая, как мешают дурацкие звонки серьезной работе.
– Ну как же, как же!.. ГЛАВПУР для нас – и мать родная, и отец родной!.. Не прислушиваемся, а вслушиваемся в ваши советы!.. – бодро похохатывал Стремжинский и при этом, специально для Коробейникова, презрительно кривил вывернутые губы, выражая пренебрежение к говорившему. Этот говоривший мог быть всесильным генералом, начальником Главного политического управления, которого волновали публикации на армейскую тему во фрондирующей газете в период военного кризиса.
– Ну это понятно, что потери бывают даже во время учений, а здесь, по существу, фронтовая операция… – продолжал Стремжинский. – Даем репортаж о десантниках, взявших под контроль аэропорты и центры связи…
В трубке неразборчиво рокотало. Стремжинский отвечал. Иногда отодвигал трубку далеко от уха, чтобы не слышать неумные и настойчивые замечания старого генерала. Закатывал глаза. Коробейников представлял, как в шлейфах дыма, жужжа винтами, садятся на бетонную полосу военные транспорты, открывается апарель, и десантники в синих беретах высыпаются, как маковые семена. В кувырках, с автоматами, бегут врассыпную от полосы, занимая оборону у диспетчерской вышки, у радаров, у сигнальных огней. А из неба, среди черных мазков, продолжают снижаться тяжелые серо-серебряные машины.
– Обязательно пришлем материал на визу… Спасибо, что не забываете!.. – облегченно простился Стремжинский. Шмякнул трубку и вновь погрузился в работу.
Коробейников был благодарен Стремжинскому. Тот, прямо с улицы, пригласил его в престижную газету, прочитав его первый очерк о Сорочинской ярмарке. Возрождая гоголевские традиции, на огромном лугу был учинен красочный, пышный торг, во всем обилии и великолепии украинских медовых дынь, пламенных помидоров, полосатых черно-зеленых арбузов с малиновой брызгающей сердцевиной, с молочными поросятами и парными телятами, с расписными керамическими блюдами и узорными глечиками, с карнавалом, балаганом, плясками под дудки и скрипки, с безудержной гульбой, с огромными кастрюлями огненного борща, с обжигающими чарками горилки, с поцелуями, толкотней, потасовками, когда два загулявших мужика метали друг в друга цветастые эмалированные тазы, а спящему пьянице положили на грудь огромного мокрого карася, а бедовые захмелевшие дивчины затормошили до полусмерти загулявшего бобыля, и он, Коробейников, в изнеможении и счастье лежал на истоптанном лугу, под огромными звездами, глядя, как повсюду красно и волшебно полыхают костры и возносятся к небу дивные украинские песни. Этот нарядный, легко и счастливо написанный очерк восхитил Стремжинского. Он пригласил к себе никому не известного молодого писателя, и тут же, безо всякой аттестации, предложил ему место в газете. Этот щедрый поступок, безоглядное, не свойственное газетчикам доверие расположили Коробейникова к всевластному заместителю главного редактора. А тот, в свою очередь, чувствуя это благоговение, поощрял Коробейникова, оказывая ему знаки внимания.
Опять зазвонил телефон цвета моржовой кости с многозначительным гербом на циферблате. На этот раз голос Стремжинского был серьезен, почтителен, ответы продуманны и осторожны:
– Конечно, мы согласовываем все наши действия с международным отделом ЦК… Я прекрасно представляю, как глубоко затронут чехословацкую компартию перестановки… Мы готовы выделить нескольких опытных журналистов в помощь вашим товарищам… У нас есть коллеги, которые прекрасно справятся с написанием меморандумов и обращений… – Собеседником, чей голос бархатно и властно рокотал в трубке, мог быть ответственный работник ЦК, быть может, сам глава международного отдела, чье влияние в дни нарастающего кризиса многократно усиливалось. Стремжинский чувствовал субординацию, статусное превосходство партийного чина. Но при этом, как показалось Коробейникову, слегка бравировал ответами, словно позировал перед Коробейниковым, показывал ему свою внутреннюю независимость. И пока длился разговор, воображение рисовало металлический короб грузовика с зарешеченным окном, бледное, потрясенное лицо Дубчека. Рядом с ним, по обе стороны, два офицера КГБ, сопровождающие плененного лидера на аэродром, где специальный самолет готов к перелету в Москву.
Стремжинский, набычившись, правил, поблескивая очками. Коробейников, пользуясь минутами тишины, жадно всматривался, впитывал, старался понять доступный лишь посвященным культ редактирования. Загадочный ритуал сотворения газеты, к которому был причастен узкий круг жрецов. Немногие хранители знаний, чьи невнятные голоса время от времени рокотали в трубке, исходя из неведомого, недоступного чертога небожителей, в руках которых находилась не просто газета, но власть, теория, таинственное учение, позволявшее господствовать и управлять громадной страной и народом. Быть может, когда-нибудь и он, пройдя обучение в этой закрытой жреческой школе, умудренный, возвышаясь по лестнице знаний, восходя по невидимой спирали влияния, будет допущен в круг избранных. Станет сидеть в этом кабинете, взирать на мерцающее электронное табло с магическими цифрами, сжимать в кулаке белую костяную трубку, отрывая ее от телефона с гербом.
– Да, Георгий Макеевич. – Стремжинский вновь откликнулся на телефонный звонок. – Я заезжал к вам утром в Союз писателей, но не застал… Там, в пакете, все мои материалы… Конечно, мы готовы направить писателей в Прагу… Но, во-первых, покуда там идет 'горячий' процесс, это несвоевременно… И по том, вряд ли культура с радостью воспримет приостановку 'пражской весны'… Тут не всякий писатель сгодится… Я обязательно к вам заеду, и мы переговорим подробнее… – Коробейников догадался, что невидимый собеседник – это глава Союза писателей, управлявший могучей идеологической машиной литературы, куда, как шестерни, валы и колеса, были вставлены дарования известнейших литераторов, каждый из которых исповедовал свой символ веры, выражал интересы и чаяния своего поколения, относился к тому или иному литературному направлению и художественной школе. Ссорились, соперничали, сопротивлялись, казались себе суверенными и независимыми, но вольно или невольно служили единой политической воле, направленной на управление государством. И он, Коробейников, автор покуда единственной, наивно- романтической книги, напоминавшей своей нарядностью деревянную расписную игрушку, был тоже вставлен в эту невидимую мегамашину, занял в ней незаметное, но прочное место.
– Итак, чем обязан? – Стремжинский отложил исчерканную полосу и обратился к Коробейникову, строго, но с едва заметной насмешкой. И, не дожидаясь ответа, заметил: – Ваш последний очерк о рыбной путине на Азовском море несомненно хорош. И хотя в нем избыток красивостей и недостаток социальности, он