Три сестры, накрытые теплым, великолепным австралийским покрывалом, молчали, сблизив похожие постарелые лица. Но их сближение было мнимым. Между ними присутствовало прожитое по-разному время, поместившее их в две несопоставимые истории.
– Скажи, – обратилась мать, – а что ты знаешь о Шурочке и о дяде Васе? Ведь Шурочка, совсем еще мальчик, с Белым войском ушел в Бессарабию. Сгинул где-то, не то в Югославии, не то в Болгарии. А дядя Вася уплыл пароходом в Стамбул, писал из Парижа, когда еще доходили письма, а потом замолчал. Ты о них ничего не знаешь?
– Дядя Шура попал в Чехословакию и прислал мне оттуда письмо. Он очень болел, кажется, чахоткой. Рассказал в письме, что шел однажды по пражской улице и услышал из окон религиозное пение. Это были баптисты. Они его приняли, и через них он узнал обо мне. Но потом началась война, Прагу заняли немцы, и я потеряла его след. Дядя Вася жил в Париже и работал таксистом. Потом переехал в Америку, в Калифорнию, в Голливуде работал лифтером. Он обнищал и очень хворал. Звал меня к себе, чтобы я за ним ухаживала. Но я была занята миссионерской работой, и он умер один, в окрестностях Сан-Франциско.
– Но как же можно, Тася? Они оба нуждались в тебе, звали. Ты не откликнулась на их зов о помощи. – Тетя Вера изумленно, с возмущением воздела брови, округлила глаза, став похожа на большую сердитую куропатку.
Тася сжала губы, насупилась и замкнулась, словно произнесенные резкие слова напугали ее.
– Я была слишком предана Богу, не могла отказать в служении, – сухо произнесла она. – К тому же я находилась сначала в Африке, а затем в Полинезии.
Все трое молчали. Коробейников чувствовал, как возникло между ними отчуждение.
– Тасенька, ты так долго к нам добиралась, – нежно и трепетно произнесла бабушка. – Таня, Вера, положите ее отдохнуть. Она очень, очень устала.
Этот сердечный, любящий голос умягчил их сердца. Все трое поднялись, отправились в соседнюю комнату. Там уложили Тасю на старую, фамильную, с гнутыми спинками кровать. Накрыли шалью. Тася улыбалась, устало закрывала глаза. Засыпала. И бог весть, что ей снилось на этой старой семейной кровати. Быть может, Тифлис, обрызганный ливнем сад, сладкий запах жасмина. На столе большая китайская ваза с драконом, где стоит букет свежих роз.
17
Коробейников расположился в своем кабинете, глядя в приоткрытую дверь, как в соседней комнате играют дети. На столе перед ним лежал лист бумаги, на котором был изображен самый первый, приблизительный план романа, в виде ветвящихся линий, по которым разрастался сюжет. Выведенная пером конструкция постоянно осложнялась, дополнялась ответвлениями, распространялась вширь и ввысь.
Неожиданно раздался телефонный звонок. Бодрый голос Рудольфа Саблина произнес:
– Мишель, дорогой мой, если бы вы знали, как я о вас соскучился… Некому слова сказать… Кстати, моя красивая сестра Елена сказала, что вы ей обещали подарить свою книгу. Если сочтете возможным, Мишель, сделайте ей дарственную надпись, а я передам. Кажется, она очарована вами. Да это и неудивительно… Так где же и когда мы встретимся?
Имя Елены Солим, прозвучавшее в телефонной мембране, ворвалось в дом, как ледяной сквознячок. Он вдруг остро ощутил ее телесное присутствие, запах ее духов, тепло ее загорелой кожи. Это было внезапным и опасным вторжением, испугавшим его. Он хотел побыстрей закупорить скважину, откуда бил опасный и злой родничок.
– Я выезжаю в город. Если хотите, Рудольф, мы можем встретиться через час у метро 'Маяковская', – быстро, отключаясь от источника опасности, положил трубку. Словно заклеил пробоину, откуда внутрь подводной лодки била злая соленая струйка.
Они встретились под серыми колоннами Концертного зала имени Чайковского. Саблин приобнял Коробейникова, сжал его руку маленькой сильной ладонью. Его красивое, с ярко блистающими глазами лицо выражало жизнелюбие, радость встречи и ревнивое нетерпение, словно он хотел побыстрее вывести дорогого человека прочь из толпы, чтобы тот принадлежал только ему. Коробейников направлялся в дом на Малой Бронной, где проживали живописцы-'язычники' и собиралось литературное и художественное 'подполье'. Саблин был не помехой Коробейникову, тотчас согласился составить компанию.
– Мишель, как жестоко лишать меня вашего общества. Это просто бесчеловечно. Без вас я чахну, тупею, становлюсь мизантропом. В моей любви к вам есть что-то женское.
Эти экзальтированные комплименты Саблин произнес со смеющимися глазами и милой восторженностью, что придавало льстивым уверениям характер дружеской шутки. Коробейников улыбался, принимал комплименты, не тяготясь ими, соглашаясь с игровой манерой, в которой проходили их отношения с Саблиным.
– Если два таких человека узнают друг друга в толпе, они не разлучаются больше. Наша дружба, Мишель, задумана на небесах…
Коробейникова забавляла эта игра в аристократизм, в которой было нечто беззащитное и милое. Забавляло лукавство обольщения, которым наивно пользовался Саблин, боясь потерять их недавнюю и еще непрочную дружбу. Казалась забавной манера Саблина одеваться в особый, зауженный в талии пиджак, похожий на старинный камзол, носить рубашку с кружевами на груди, напоминавшими жабо, выставлять из нагрудного кармана угол платка, окаймленного нежными кружавчиками. Этими нехитрыми приемами Саблин старался выделиться из монолитной массы, тяготясь ее слепым и угрюмым однообразием, страшась, что она нахлынет на него и утянет обратно в свою неразличимую глубину.
– Я чувствую, как вы создали вокруг себя среду, в которой вам хорошо и которую вы, как коллекционер и эстет, собираете по крупицам. Хочу занять, пусть самое скромное, место в вашей коллекции. Может быть, в своей будущей книге вы посвятите мне малый абзац. Буду счастлив, если послужу прототипом для самого незначительного персонажа…
Коробейников удивился проницательности Саблина, угадавшего в нем пытливого наблюдателя, собирателя человеческих типов и жизненных ситуаций, дорожащего любой неординарностью, даже если она сомнительна с точки зрения этики, лишь бы обрести новый опыт, нырнуть в новую коллизию, подглядеть в мире еще одну сцену и краску, чтобы потом перенести их на лист бумаги.
И, как всегда во время общения с Саблиным, Коробейников испытал мгновенную тревогу. Зыбкость своей мнимой роли наблюдающего художника. Подозрение, что заблуждается относительно Саблина. Исследуя его, сам являлся объектом исследования. Эти благодушные комплиментарные шутки заключали в