каменную книгу, в которую кто-то, не мигая, смотрел из дождливого неба.
– Боже мой, дядя Коля, дядя Миша, мамочка… – пролепетала Тася, боясь подойти ближе, будто кто-то запрещал ей приблизиться, наказывал за вину столь долгого отсутствия, сурово ее отторгал. – Как могилы запущены… Вы здесь совсем не бываете, – обратилась она к сестре и тут же осеклась, боясь услышать резкость в ответ.
Коробейников смотрел на потно блестевшие камни, на три вытянутых бугра, под которыми, как под черными одеялами, усыпанные жухлой листвой лежали любимые старики. Представлял их живые лица, блестящие глаза, говорящие рты, фамильные обеды и чаепитья, застольные крики и ссоры, умильные воспоминания. Все это было здесь, на свету, где еще оставался он сам, а там, под черными одеялами, не было ничего, кроме ржавых костей и наполненных землей черепов. И хотелось унести подальше от могил эти чудесные воспоминания и любимые образы. Уберечь от бесстрастных начертаний на камне, на которые из неба, сурово, не мигая, взирали чьи-то глаза.
Оркестр умолк. Сквозь деревья было видно, как прощались с покойником. Тася что-то шептала, не могла ступить за оградку, прижимала к груди букетик голубоватых цветов, беспомощно оглядывалась на сестру, чтобы та за нее заступилась, испросила разрешения приблизиться. Но та, оцепенев, стояла на ветру в своем продуваемом пальто, забыв о сестре.
Внезапно ахнула страстная, жуткая медь оркестра. Удар звука толкнул Тасю в спину. Она страшно побледнела, шагнула, цепляясь за поперечину ограды. Упала на мокрую землю, накрыв бугор своим голубым пальто. Обнимала материнскую могилу, заходясь истошным, нечеловеческим, русским воплем:
– Мамочка, прости!.. Как же я к тебе стремилась!.. Как я по тебе тосковала!.. Опоздала к тебе, не успела!.. Не увижу, не поцелую твое любимое лицо, твои нежные руки!.. Хочу к тебе!.. Лечь с тобой навсегда!..
Казалось, из земли наверх просунулись две прозрачные живые руки. Обняли упавшую Тасю, и та целовала землю, рыдала, вздрагивала спиной, уронив с головы изящную голубую шляпку.
Коробейников ее поднимал, смахивал с пальто прилипшую грязь, укладывал на могилу букетик голубых хризантем. Тася, с мокрым лицом, распухшим носом, шарила по карманам, извлекала голубенький, с кружавчиками, платочек, прижимала к покрасневшим глазам.
Они уходили с кладбища, и за ними все неслись ошалелые уханья оркестра, пронзительные крики ворон.
Дома, на Тихвинском, после чаепитья, три сестры расположились на широкой тахте, прижав свои похожие седые головы к настенному коврику с малиновыми маками – бабушкино рукоделье. Коробейников поместился на деревянной табуреточке, подле бабушки, которая из своего белого креслица умиленно взирала на дорогие лица, и ее карие глаза лучисто светились.
В воздухе, попадая в оконный свет, загорались крохотные разноцветные пылинки, которые казались Коробейникову посланцами из далекого счастливого времени, где собралась семья, наблюдала за ними сквозь прозрачную толщу.
– Мама все эти годы мне постоянно являлась. – Тася еще переживала посещение материнской могилы, хотела поделиться с сестрами сокровенными чувствами, которые могли быть понятны лишь самым родным и близким. – Она часто являлась во сне. Помню, в Полинезии, дом нашей миссии на берегу океана. Ночной ливень, ветер, гул близких волн. За окном шумит, потрескивает костяными звуками огромная пальма. И я, не просыпаясь, чувствую, как входит мама. Кладет мне на лоб свою теплую руку, и я знаю, что это она. Только ее рука может быть такой теплой, душистой, любимой. Значит, мы вместе, не расставались, она жива и любит меня.
– Она в это время умирала в блокадном Ленинграде, – потупясь, замечала Вера, и было неясно, печалится ли она о страданиях, выпавших на долю матери, или этими страданиями желает укорить сестру. – Когда над тобой шумела пальма, над мамой в ленинградском небе стреляли зенитки и падали немецкие бомбы. Она ела клей, который сохранился на старых книгах, на подшивках 'Аполлона' и 'Весов'. Ходила с ведерочком к Неве, где возле сфинксов была пробита прорубь, и таскала ледяную воду. Рука, которая казалась тебе душистой и теплой, распухла от голода, посинела, и на ней были язвы.
– Господи, за что ей такое? – слезно воскликнула Тася. – За что вам всем выпали такие мучения? Знать бы, так всем бы уехать, убежать от этих проклятых гонений.
– И что же? Вот Шурочка уехал и сгинул где-то, не то в Бессарабии, не то в Праге. Дядя Вася уехал и умер лифтером в Голливуде, больной, никому не нужный. Разве не было горя? – Вера возражала, что-то упорно отстаивая, защищая какую-то неясную Коробейникову истину.
– Конечно, были болезни, одиночество, горести, которые Господь посылает каждому человеку, – смиренно, поджав губы, с пасторской интонацией отвечала Тася. И тут же страстно вспыхивала: – Но не было этого жуткого насилия, арестов, пыток! Не было этих бесчеловечных истязаний, которым подвергались у вас миллионы ни в чем не повинных людей!
– Тася, пойми, мы жили так, как жил весь народ, как жила страна, – осторожно, присоединяясь к Вере, заметила мать, желая этим замечанием не противопоставить себя сестре, а только теснее соединиться с грозным, выпавшим ей на долю временем.
– Несчастный народ, несчастная страна! Попала в руки палачей и изуверов! Я читала о зверствах, которыми вы здесь подвергались, и сердце мое обливалось кровью. Я молилась за вас. Всю жизнь вы прожили в неволе, в кандалах.
– Не всю жизнь! Не в неволе! – исполненная упорства, противоречила ей Вера, сердито взглядывая на сестру. – Я по зову сердца поехала на Урал строить Магнитку. Мы построили самые крупные в мире домны. Наша сталь, наши танки выиграли войну. Огни Магнитки, которые сверкают на весь Урал, – это и мои огни. Огни моей жизни!
В этом страстном, патетическом возражении Коробейников уловил нечто от газетных статей, в которых, пропаганда прибегала к испытанному набору патриотических слов, оправдывающих страдание и жертвы. И было неясно, является ли его тетушка жертвой этой пропаганды, делающей ее многострадальную, проведенную в лагерях и ссылках жизнь осмысленной, или сама эта пропаганда верно отражала живущую в людях неколебимую веру, оправдывающую случившиеся с ними несчастья.
– Большевики не жалели народ, – вспыхивала встречной страстью Тася. – Я читала статью, где рассказывалось, как солдаты НКВД вылавливали по деревням крестьян и миллионами гнали на фронт. А чтобы те не сбежали, за их спинами ставили пулеметы, выстрелами гнали в атаку. Эту войну с Германией выиграли палачи, гнавшие на бойню свои бессчетные жертвы!
И здесь Коробейникову чудилась пропаганда, воздействие иных газетных статей, которые оправдывали
