море, в горюч камень.
Она бормотала бессвязно и истово, утончаясь, становясь моложе и легче, превращаясь из пухленькой, седой, с мясистым лицом женщины в узколицую ведунью, тонконосую гадалку, страстную ворожею. Глаза ее стали круглыми, птичьими, нос казался заостренным клювом. Она приподнималась на носки, стараясь взлететь. Петухи зачарованно смотрели остановившимися мерцающими глазами. Кот на кровати страстно полыхал изумрудами. Женщины, держащие птиц, испуганно и покорно внимали, отдавая своих петухов и себя самих во власть деревенской колдуньи, повелевавшей духами. Суздальцев чувствовал, как в избе происходят перемены. Потолок уходит ввысь, стены расступаются, вокруг голой электрической лампы начинают вспыхивать разноцветные радуги. Казалось, тетя Поля оттолкнулась от половиц и висит, не касаясь пола. Ее речь становилась глуше, бессвязней. Ей не хватало сил и дыханья. Она сунула в рот ржаной мякиш и жевала, мотала головой, приговаривала. Вдруг схватила близкую к ней птицу за голову, растворила клюв с заостренным, в мучнистом чехле языком. Поддела чехол ногтями и дернула, срывая нарост. Брызнул кровью, задергался окровавленный птичий язык, а целительница плеснула в клюв из лампадки липкое масло, выхватила изо рта разжеванный мякиш, залепила рану. Сомкнув клюв, держала, дула на птицу. Петух не вырывался, тоскливо и обреченно смотрел страдающим глазом, и его гребень стал еще краснее от боли. Тетя Поля схватила клюв второй птицы, соскоблила больной нарост, язык брызнул кровью, петух захлопал крыльями, вырываясь, но ему в горло плеснуло лампадное масло и рану залепил разжеванный хлеб. Тетя Поля дергала птицу за клюв и дула ей в глаза. То же она проделала и с остальными петухами.
Изможденная, усталая, села на табуретку, маленькая, с мясистым лицом, женщина, состарившаяся среди бед и несчастий.
– Три дня зерна не давать, только воду. К курям не пущать, держать отдельно. Через неделю запоют.
Она держала на коленях усталые крестьянские руки, освещенные голым светом электрической лампы, и Суздальцев не понимал, правда ли изба превращалась в языческое капище и колдовскую молельню, или это ему пригрезилось.
– Спасибо тебе, Пелагея. Благодарим тебя, чем бог послал.
Они выкладывали из карманов пальтишек куриные яйца, завернутый в тряпицу шмоток сала, мятые деньги. Пятясь, совали ноги в калоши и сапожки. Уходили из избы, уносили птиц. Суздальцев представлял, как идут они гуськом по деревенской улице, и в руках у них, как разноцветные сосуды, сияют петухи.
И снова тетя Поля была маленькой, шустрой, смешливой, расторопно постукивающей половицами. Встречала вернувшегося из леса Суздальцева.
– Как, охотник? Пустой пришел?
– Никто не попался, тетя Поля. Только ворон да сокол.
– «А зачем нам волки? Мы лисиц бивали, а таких красавиц нигде не видали», – пропела она нестройным увядшим голосом.
– Что за песня?
– Охотницкая. Как охотник в островах гулял, ну и натолкнулся на поляну, где лежит девица на сочной траве. Она, значит, испугалась. А он говорит: «Не бойся. Поедем, красавица, в лагере гулять». Ну и поехали, и нагулялись.
– А скажи, тетя Поля, почему такое имя дали – Девятый Дьявол?
– Анне-то Зыковой? А больно страшной стала. Ты ее видел; идет, голова к земле, а горб выше головы. Клюка, как у ведьмы.
– Правда, что ли, колдунья?
– Какая колдунья? Несчастная. Она в молодости красивая была и бедовая. Все мужики на нее оглядывались. Мой Иван Михалыч с ней начал гулять. Я видела, ничего не говорила, только плакала. Она сама его отослала. «Иди, говорит, к своей Пелагее. Не буду разлучницей». Перед войной замуж вышла за землемера. Неделю прожила, его на войну забрали. Там и пропал без известий. А Анька зимой в прорубь бросилась, едва вытащили. Но кости простыли, и ее повело и скрючило. Теперь горбом в небо смотрит.
Все это она говорила на ходу, снимая с керосинки черную масленую сковороду, на которой шипела картошка с луком. Мигом сбегала в сени, зачерпнула миской из ведра квашеную капусту. Отхватила от подаренного сальца два ломтя, и они вместе ужинали под голой электрической лампой, и деревенская еда казалась ему необычайно вкусной, а краткий Полин рассказ об Анне Зыковой погружал его в неведомый мир деревни, где ему предстояло прожить не один день.
И вот наступил долгожданный и пугающий час, ради которого он покинул московский дом, расстался с невестой, отверг увлекательную, сулившую преуспевание работу. Тетя Поля убрала со стола, подтянула в ходиках цепочку с гирькой. Выключила в горнице свет. Пошептала пред иконой с зажженной лампадкой тихую молитву и улеглась на свою высокую, с железными шарами, вдовью кровать, слабо охая и вздыхая. Суздальцев ушел за перегородку, в каморку, оклеенную голубыми, в рыжих цветочках обоями. Здесь белела, остывая, печная стена. Стояла постель под стеганым красным одеялом, стол под клеенкой, освещенный свисавшей с потолка электрической лампой. Из прямоугольной консервной банки Петр соорудил абажур, и белый квадрат света падал на стол, где лежал томик Бунина, принесенная из леса еловая шишка и стопка ослепительно-белых листков, на которых он выведет первые строки своего романа.
Был тихий и возвышенный час. За оконцем в ночи реяли духи близкой зимы. Расстилались пустые поля и черные мертвеющие леса, а он сидел в тесной каморке, у беленой печи и готовился нанести на бумагу первую строчку.
Роман, который он замышлял, был не продуман, не ясен, должен был рождаться под его пером во время посещающих его вдохновений. Роман был о русском страннике, о мечтательном путнике, который покинул родные края. Отправился в путь, влекомый мечтой о теплых морях и волшебных заморских странах, о дивных дворцах и мечетях, о райских садах и кипящих базарах, о красавицах, скрывающих дивные лица под темной накидкой, о воинах, летящих в блеске оружия на горделивых конях. Это был роман о русском мечтателе, одержимом мечтой о Востоке, куда уводили караванные пути и где ожидало его несказанное чудо.
Горстка пластмассовых, с цветными чернилами ручек лежала на столе. Он выбрал черную, приблизил к листу бумаги и замер, слыша, как восхитительно расширяется его сердце. Что-то приближалось к нему, разноцветное, как восточный витраж, драгоценное, как персидский ковер, готовое радугой пролиться на белый бумажный лист.
Он услышал чуть слышный шелестящий трепет, как если бы где-то рядом, невидимая, пульсировала крыльями стрекоза. Этот трепет пребывал в его сердце, а также в кончиках пальцев, которые слышали легчайшие биения. Это приближалась строка, как крохотная струйка, копилась в пальцах, готовая истечь на бумагу. Не истекла, а стала набухать, тяжелеть. Звук усилился, стал звонче и выше. Это роман летел к нему на звенящих крыльях, готовый брызнуть радостным многоцветьем, пленительной красотой и счастьем. Звук приближался, становился гуще и злей, в нем начинали звучать металлические рокоты и удары. И вдруг, прорывая бумажные обои с цветочками, проламываясь к нему за перегородку, просунулась грохочущая, в дыму и огнях труба, вдувая свирепый рев, запах расплавленной стали…
Транспорты, вращая винтами, звенели на бетоне. Прожекторы били в ночи по алюминиевым фюзеляжам, дымным бронемашинам, шеренгам солдат, навьюченных мешками и оружием. Боевые машины, пятясь, въезжали по аппарели, погружаясь в самолетное чрево. Их крепили цепями к днищу, цепляли за стальные крюки. Батальон, под окрики командиров, бежал к самолетам, грохотал по железу, втягивался в глубь фюзеляжей. Солдаты рассаживались вдоль бортов на железные лавки, стягивали мешки и оружие. Он сидел, стиснутый с обоих боков молодыми телами. В полутьме, над входом в кабину светили два сигнальных огня, зеленый и красный. У глаз тускло блестела стальная гусеница машины. Он слушал звоны винтов, ловил запах металла и встревоженных человеческих тел и думал, что война, на которую их посылают, уже захватывает их в свои жестокие объятья, и их невозможно разъять.
Самолеты взлетали один за другим в темное беспросветное небо, шли над тусклым хребтом, и только за чертой облаков вдруг открылась темная синь, в которой пылала круглая большая луна. Самолеты шли на луну, и ему казалось, что война, на которую их посылали, будет проходить на луне среди кратеров и сухих морей, и их могилы покроет пепельная лунная пыль…
Суздальцев ошеломленно отпрянул. Перед ним лежал лист бумаги, исписанный его