Держал на ладони горсть семечек, которые собирался сеять на неоглядной русской ниве, зная, что некоторые из семян попадут на горячие камни и засохнут, другие будут склеваны птицами, третьи задохнутся в терниях, но часть ляжет в плодородную влажную землю, и из них вырастут огромные оранжевые тыквы сокровенных русских знаний — о добре и зле, войне и мире, государстве и революции.
Снаружи ревела гармонь, пели величальную песню, играли свадьбу. Жених и невеста садились в украшенные лентами сани, мчались во весь опор по румяным снегам, и окрестность стонала и гикала от неистовой русской гульбы.
Стрижайло представлял себе роскошную, с разноцветными иллюстрациями книгу, которую он превратит в мину-ловушку. Передаст ее Дышлову, и та лопнет в его руках смертоносным взрывом.
— Ну, теперь давай поговорим о конкретных мероприятиях избирательной компании, — деловито произнес Дышлов, доставая блокнотик и собираясь записывать. Этих блокнотиков у него было множество. Он записывал в них мысли интересного собеседника, содержание телепередач, прогнозы погоды, полюбившиеся анекдоты, выдержки из выступлений Президента и Папы Римского, а также некоторые абзацы из газеты «Оракул», — о различных аномальных явлениях. — Как думаешь, какие мероприятия следует провести.
Сквозь открытые окна было слышно, как крестьянские дети играют в лапту и «горелки», девки поют «коляды», парни, построив снежную крепость, берут ее штурмом, устраивают кулачные бои, суют под лед в прорубь церковного старосту.
— Нам следует предпринять серию совместных поездок в наиболее выигрышные точки, в сопровождении операторов ведущих телеканалов, чтобы ваши встречи тут же попадали в эфир. Я разработал перечень наиболее эффектных встреч, на которых вы предстанете державником, носителем левых взглядов, выразителем русской идеи.
За окнами освящали сельский храм, отпевали покойника, водили крестный ход в иссушенных засухой полях, вымаливая у Бога дождя. А так же дрались, копали колодец, пили водку, усевшись вкруг перед черным противнем, на котором золотились поджаренные караси.
— Вы должны присоединиться к «маршу голодных ученых», которые пойдут пешком от подмосковного Протвино к столице, требуя ассигнований на науку. Мы поможем ученым плакатами, сделаем для них из папье-маше макеты атомов, молекул, электронных микроскопов, синхрофазотронов. Вы встанете в колонну и будете говорить в камеру о великой советской науке, которую разорили демократы. — Дышлов старательно записывал большими округлыми буквами. Было видно, что ему доставляет удовольствие равномерно покрывать бумагу гладкими ровными строчками. — Вы побываете на голодовке «чернобыльцев», ляжете рядом с ними на матрас, а мы позаботимся, чтобы камера снимала вас среди измученных лиц, и счетчик Гейгера показывал повышенную радиацию. Вы, лежа, обнимая одного из облученных, должны будете заклеймить социальную политику власти. — Дышлов записывал, согласно кивал. Был похож на старательного ученика, выполняющего урок по чистописанию. — Вы должны побывать среди бастующих рабочих, перекрывающих Транссибирку, требующих выплату зарплаты. Вам следует лечь на рельсы, чего так и не сделал обманщик Ельцин. Мы договоримся с машинистом тепловоза, чтобы он замедлил ход и остановил локомотив прямо у вашей головы. Камера это будет снимать, а вы из-под блестящего колеса станете говорить о народном лидере, готовым отдать за трудящихся жизнь. — Дышлов чуть улыбнулся, удивляясь выдумке талантливого политтехнолога, в котором не ошибся, приглашая на ответственную работу с высоким гонораром, — И, конечно, вы должны отстоять службу в церкви, приобщиться тайн, приять святое причастие. Камера будет фиксировать, как вы подходите под благословение, вкушаете тело Господне, пьете его мученическую кровь. Здесь вы будете молчать, но батюшка расскажет телекорреспонденту, что в церковной книге существует запись о том, как был крещен младенец Алексей Дышлов, покажет саму запись. Так вы станете вдвойне привлекательны для православных избирателей. — Дышлов хотел возразить, но передумал. Что-то подчеркнул в блокнотике, быть может, запись о том, чтобы оставшаяся в селе Козявине родня подготовилась к приезду именитого родственника, привела в порядок родовой, запущенный дом. — И, наконец, вам следует совершить краткую поездку на Ближний Восток, в Палестину, в Рафаллу. Нанести визит осажденному Ясиру Арафату. Это резко повысит ваш престиж в мусульманских кругах, вызовет прилив энтузиазма среди наших башкир, татар и кавказцев.
— Вот туда нам летать не следует, — энергично заявил Дышлов. — Либо камнем башку пробьют, либо ермолку напялят у стены плача. Сделают жидом, не отмоешься. А татары и так меня любят. Я им анекдот расскажу. Вот идут по дороге русский, чуваш и татарин. Нашли хорошую доску, дубовую, с дыркой. Стали спорить, кому достанется. Русский говорит, — кто быстрее скажет «Дырка в доске», тому и достанется. И начал частить: «Дырка в доске, дырка в доске, дырка в доске…» Чуваш за ним следом: «Тырком тоском, тырком тоском, тырком тоском…» А татарин сказал: «Дыр-доска» и взял себе доску. — Дышлов захохотал, и Стрижайло вторил ему, так заразителен и простодушен был его гогочущий смех, открывавший крепкие, хорошо залеченные зубы с пломбами, которые поставил ему дантист 4-го управления Минздрава.
Снаружи провожали рекрута, плакали, целовались, пьяно пели. Новобранец едва держался на ногах. Поцеловал в засос девку и рухнул в телегу. Кони понесли, мать бежала вслед, а отец поднес к губам бутыль мутного самогона.
Список мероприятий был утвержден, и в каждое был заложен заряд с дистанционным взрывателем, который Стрижайло задействует легким нажатием кнопки.
Дверь в кабинет отворилась, и на пороге появилась старушка, кругленькая, в домашнем платке, на нетвердых распухших ногах, в халатике, теплых тапочках, опираясь на палку. Ее лицо, болезненно-бледное, было красивым, наивным и старчески-милым, с бледно-голубыми блаженными глазками. Дышлов странно воспроизводил ее облик, укрупняя его в себе, делая мясистым и жилистым, словно этот облик из хрупкой стеклянной рюмочки перелили в грубый алюминиевый жбан.
— Вы уж Алешеньку не обижайте, — обратилась она к Стрижайло. — Он, Алешенька, добрый, открытое сердце. А на него столько напраслины наводят, столько дурного наговаривают, сердце у меня разрывается. Как по телевизору услышу, что его чернят и ругают, ну, думаю, сейчас умру, сердце мое материнское разорвется. Он ведь мальчиком был каким, собаки не обидит, всем помогает. Соседку нашу, когда в овраг завалилась, сам на руках вынес и в дом принес. Он комсомольцем кровь сдавал, по три дозы. Он качели для сестренки сам смастерил, и очень они любили качаться. Я говорю: «Алешенька, брось ты свою политику, поживи для души» А он: «Нет, мама, народ не пускает»…
Стрижайло видел, каким нежным и беззащитным стало мясистое лицо Дышлова, как потеплели его глаза, всегда тревожные и недоверчивые, а сейчас умильные и радостные. Между ним и матерью была тончайшая, из нежности и бережения, связь, в которой присутствовала печаль неизбежной разлуки, робкая надежда, что расставание случится не скоро, и они еще будут вместе, повторяя друг друга своими круглыми лицами, голубыми глазами, неуловимыми интонациями костромского деревенского говора.
— Мама, вы заходите, садитесь, — приглашал ее Дышлов, указывая на низенькое креслице с мягкой подушечкой, приготовленное специально для матери.
— Я ему говорю: «Алешенька, дом-то наш в Козявине стоит заколоченный. Как тетка Анна померла, так он и стоит брошенный. Надо бы его тебе на себя записать, привесть в порядок, крышу покрыть, обновить. Ты ведь большой человек. Может, люди, которые тебя любят, поддерживают, захотят в нем музей твой устроить. Тетрадочки школьные твои выставить, туфельки махонькие, которые я сохранила, фотографии твои, какой ты был кучерявый, красивый. Ты бы дом-то у племянников выкупил, сделал ремонт. Может, меня перед смертью свозил. Чтобы я посмотрела, пока глаза видят, на нашу березу, на которую ты лазил, и я все боялась, что сорвешься и в прах разобьешься, — она смотрела на сына с обожанием, боготворя ее, веря в его великую судьбу, предначертанный путь, который начался от родного дома, от белой березы и повел его все дальше и выше, до самых кремлевских звезд.
— Мама, да вы заходите, садитесь… — приглашал Дышлов. Стрижайло чувствовал живые нити, связывающие сына и мать, питавшие обоих нежностью и любовью. Их привязанность к родовому гнездовью, к неведомому деревенскому дому, отсыревшему среди дождей и ветров. Созерцание этих хрупких связей, уязвимых и беззащитных, вызывали у Стрижайло не умиление, не сочувствие, а едкое и веселое раздражение. Эти робкие связи можно разрубить и рассечь, лишая Дышлова благотворных токов, делающих его неколебимым и сильным. Их можно пережать невидимым зажимом, как сонную артерию, прерывая живительный кровоток, наблюдая, как меркнут глаза Дышлова, как синеет и умирает его лицо. Диверсант и