когда вдруг из Космоса упал прозрачный таинственный луч на обгорелые руины и унылые пепелища и явил на свет когорту неистовых, неутомимых творцов, создавших заново чудный град.
Псков тех лет был центром притяжения для всей культурной России. Всяк побывавший здесь встречался с чудом. Словно огромный голубой мотылек легко касался его крылом, и он, преображенный, уносил легчайшую пыльцу, делавшую его человеком «не от мира сего». И я, постаревший, на своем утомленном лице, несу драгоценные пылинки, оставленные псковским голубым мотыльком.
Это была удивительная пора в истории Родины, когда страна, исцелившись от огромных хворей и бед, отдохнув от надрывных трудов, вдруг расширилась в высоту и глубину. Устремилась в пространственный Космос, строя космодромы, ракеты, космические корабли, научая первых своих космонавтов. И одновременно, сделав глубокий вздох, устремилась в Космос духовный, в свою историю, веру и красоту. Два эти Космоса готовились встретиться – ракеты, похожие на белые колокольни, и соборы, стремящие в лазурь свои кресты и маковки, – сулили стране небывалое будущее. Гагарин, Леонов, Титов были космонавтами материальной Вселенной. Скобельцын, Смирнов, Гейченко были космонавтами духовной России. Выразители высшего смысла русской истории.
Люди эпохи Возрождения – это не святоши, не схимники, не унылые книжники, а страстные деятели, дуэлянты, творцы. Кисть сменяла кинжал, философский трактат приходил на смену политическому воззванию, любовные истории перемежались с путешествиями, опыты в лабораториях не мешали мистическим религиозным прозрениям. «Псковское возрождение» не было исключением. Среди лазурных озер, крепостных стен, богооткровенных икон мои друзья яростно и неутомимо работали, любили прекрасных женщин, состязались, ревновали, схватывались в жестоких спорах, ссорились насмерть. Снова мирились, устраивали пиры на деревянных столах при горящих чадных светильниках, напивались допьяна, издевались над партийными самодурами, не щадили монастырских лицемеров, и все их бытие было нескончаемым творчеством, неусыпным трудом, после которого оставались возрожденные храмы, чудесные картины, кованые светильники, фотовыставки, напоминавшие развешанные по стенам скрижали, где языком фотографии были начертаны заветы и заповеди Псковской земли.
– Не спи, не спи, художник, не предавайся сну, у времени заложник, у вечности в долгу! – будил меня по утрам Боря, подымая из зеленого душистого сена на каком-нибудь деревенском сеновале, и начинался наш огромный, светоносный, похожий на подсолнух день, когда мы вновь пускались в странствия, пили из ручьев студеную воду, пробирались по болотам, пугая журавлей, к развалинам Крыпетского монастыря, по пути читая стихи, споря до крика, приходя к согласию над розовой полевой геранькой, у каменного придорожного креста, под темным небом с белыми лучистыми звездами.
Два друга и единомышленника, Скобельцын и Смирнов, два художника, соседи по дому, сослуживцы по реставрационным мастерским, почетные граждане города Пскова, окруженные поклонниками и поклонницами, принимавшие в оба своих дома паломников из обеих столиц, пример для творческого подражания, образец бескорыстного служения и братского единения, – оба они вдруг поссорились вдрызг, так что не переносили друг друга на дух, не разговаривали, перебегали при встрече на другую сторону улицы, приходили в ярость, когда остальные друзья хотели их примирить, за глаза осыпали друг друга беспощадными, без выбора слов, упреками.
Природа этой ссоры была неясна, поводы ее были пустяшны. Быть может, она гнездилась в стремлении каждого быть единственным выразителем «псковской идеи», в единственном числе представлять ее перед миром. Двум художникам и творцам было тесно в одном городе, в одном историческом времени, и они, повторяя горький опыт предшественников, впали в желчное, изъедающее неприятие друг друга.
Мы, их друзья, горевали. Поклонники, создавшие миф о «псковской гармонии», о «райском бытии», о мудрецах и философах «псковского братства», кручинились, сетовали. Кончилась гармония, кончился Ренессанс. Наступили сумерки. Все затмили близкие неизбежные беды, надвинувшиеся на страну. Оба старились, болели, тускнели лицами, погружались вместе со всей остальной страной во мглу.
Так было угодно Кому-то, Кто вывел их живыми из кромешной войны, привел обоих во Псков, указал перстом на святые руины, простер над ними благословляющую длань, сделал творцами, счастливцами, обладателями богооткровенных истин, а потом разлучил, разделил, поставил между ними стену повыше стены Давмонтова города, – так было угодно Судьбе, чтобы оба в одно время оказались в одной больнице, на разных этажах, сраженные одной и той же болезнью.
Боря умирал, впадал в забытье. В краткие минуты просветления тужил о незаконченной выставке, о жене и детях. Снова, усыпленный наркотиком, погружался в сумеречность, не узнавал никого. За полчаса до кончины к нему спустился Смирнов. Уселся на край кровати, глядя на бредящего, отходящего друга. На краткий миг Боря пришел в себя. Узнал Смирнова. Не имея сил говорить, протянул ему руку. Тот принял ее. Держал в ладони, пока Боря не испустил дух. Они примирились в последние минуты перед Бориной смертью, за которой следом пришел черед и Смирнова. И это тоже было угодно Богу, в этом было назидание, притча о жизни и смерти, которую мы, покуда живые, непрерывно разгадываем.
Эпоха псковского Ренессанса кончалась вместе с другой, огромной эпохой. Два Космоса, в которых отыскивала себя страна, – Космос материальной Вселенной и Космос бесконечного Духа – не встретились. Перестройка, перестраивающая рай в ад, мощь в бессилие, державу в мусорную яму истории, подходила к своему триумфальному завершению. Боря мучился физически и душевно, объясняя свой телесный недуг болезнью страны. Работал, как никогда, готовил выставку за выставкой, систематизировал свой огромный фотоархив, записи, письма. «Прибирал горницу» перед тем, как уйти.
С Левой Катаевым мы приехали к нему во Псков, и втроем отправились в Устье, где на круче, сияющими очами в Псковское озеро, стояла белоснежная Никольская церковь, любимое творение Бори. Длинная старая лодка лежала на берегу носом в бурьяне, ветхой кормой в голубом мелководье. Быть может, в ней много лет назад мы сидели с Борей, и я слушал сонеты Шекспира, и мимо краснолицые гребцы везли в ладьях копны зеленого сена.
Мы сели втроем в лодку. Мимо проходил случайный прохожий. Боря передал ему аппарат, попросил сделать снимок. «Ладья отплывающая» – так называю я этот снимок, где двое из нас уже уплыли в бесконечный разлив, и только я задержался, терпеливо жду перевозчика, всматриваюсь в блеск вод, где исчезли мои друзья.
Борю хоронили поздней морозной осенью на старом псковском кладбище. Гроб стоял у открытой могилы. Священник служил панихиду. Мерцала в стаканчиках поминальная водка. Боря лежал среди кипы замерзших пышных цветов, строгий, с серебряной бородой, отчужденный от нас. Внезапно, сквозь кадильный дым, песнопения, колыханье толпы, из неба прянул голубь. Слетел прямо в гроб. Встал на груди у Бори. И это было чудо, это было знамение. Продолжение притчи о Жизни и Смерти и о грядущем Воскресении. «Святой дух», – тихо сказала женщина.
Через много лет я явился в Псковско-Печерский монастырь. Прошел сквозь надвратную церковь Николы, столь любимую художником Рерихом, где сейчас, в теплом сумраке, мягко пылают лампады перед образами иконописца Зенона. Спустился по брусчатке «кровавой дорогой», по которой Грозный Царь нес на руках обезглавленное тело Корнилия, обагряясь кровью, ужасаясь своему злодеянию. Монастырь поместился на дне глубокой промоины, на ручье, и стены его и башни, подымаясь на обе стороны вверх, образуют подобие могучих крыльев. Сама же птица – разноцветная, перламутровая, сидит внизу, на гнезде. Готовая взлететь, тянет к солнцу сияющие купола, волна за волной, дышит белизной, синевой, золотыми звездами, прозрачными, как лучистый дождь, крестами. Ликование, радость. Яблоки наливаются в высоком монастырском саду. По лестнице вниз спускается процессия монахов, черные клобуки, мантии, тяжелые бороды. Настоятель несет впереди золоченый потир. Шествуют, словно спускаются с небес. Погружаются в зелень густых деревьев. Исчезают, словно проходят сквозь монастырские стены в окрестные поля и леса, в бесконечность, не касаясь земли, неся перед собой золоченый лучик света.
Звонница – белый каменный великан, держит в могучих руках гремящие колокола. Монахи с земли тянут верви, раскачивают тяжелую медь. Действуют ногами, вставляя стопу в ременную петлю. Бьют руками, натягивая крученый канат. Качаются огромные, редко ухающие кампаны. Им вторят средние, в зеленой патине, с отлитыми надписями, образами, заполняя ровным гулом промежутки грозных ударов. Часто, радостно, посылая к солнцу счастливые звоны, торопятся те, что помельче. И совсем уже малые, как бубенцы, развешанные на слегах и перекладинах, рассыпаются под ударами молоточков, коими ловко играет монах. И все это расплывается густыми волнами звука, воспаряет сочными фонтанами, летит брызгами, сыплет сверкающей пылью, повергая дух в счастливое изумление, в ликование. Молодой синеглазый монах