офицерской среде считались самыми мерзкими и непотребными на телевидении. Белосельцев помнил, как этот курчавый телеведущий в страшные дни августа, когда безвольные коммунисты отдали власть, когда шла охота на последних государственников и толпы на площадях ревели, требуя голов мятежников, этот телеведущий, азартный и потный, как спаниель, объявил с экрана телефон, по которому следует доносить на сторонников путча.
Теперь этот нагловатый, развязно-дружелюбный телеведущий стоял перед Белым Генералом, и Белосельцев испытывал к нему, как к врагу-победителю, отвращение, страх, любопытство.
– Уж вы меня извините, что я пожаловал прямо сюда, в вашу молельню. – Телеведущий говорил развязно, но и с легкой тревогой, пытаясь соразмерить свое превосходство с положением и ролью генерала. – Не вижу здесь образов, лампад и окладов. – Он насмешливо оглядывал бар, абстрактную картину и кинетическую скульптуру. – Лидер русских националистов – и среди этих европейских предметов?
– Разные люди приходят ко мне в гости. – Белого Генерала не обидела насмешка. Напротив, он с облегчением освободился от напряженной позы проповедника и вождя. – Здесь бывают послы европейских стран. Представители либеральной прессы. Я решил, что им будет легче в привычной для них обстановке. Не докучать им символами великой России, которые могут быть для них невыносимы.
– Ну для меня-то они выносимы! Я, как и вы, – русский патриот, – с веселой ухмылкой сказал гость, поворачивая курчавую голову в сторону Белосельцева, обезоруживая его, как ему казалось, своей белозубой улыбкой. – И все-таки ваш образ больше вяжется с киотами, иконами, православной молитвой. Я хочу вас снять во время крестного хода и показать моим зрителям: вот современный Минин! Вот нынешний князь Пожарский!.. Вы позволите мне снимать?
– Я не вправе вам запретить, – подхватывая его игривый тон, ответил Белый Генерал. – Впрочем, я знаю, каким выйду на вашем экране. Вы либо сделаете мне лошадиное лицо, либо смонтируете с Адольфом Гитлером, либо покажете в окружении безумных стариков и старух. Ведь вы пришли не для того, чтобы прославить русского национального лидера!
– Одно могу обещать, – строго, ибо речь шла о профессиональной чести, сказал телеведущий. – Я не ваш сторонник, у меня другие симпатии. Но я хочу, чтобы в моей передаче присутствовали все краски, все цвета. Как опытный человек, вы понимаете, что антиреклама – это тоже реклама!
– Поэтому я и пригласил вас снимать крестный ход. Пустил вас в мою резиденцию.
– Тогда, если вы позволите, мои операторы подхватят вас от самых дверей. Будут следовать по пути движения, и вы постоянно будете присутствовать в нашем кадре.
– Воображаю, во что вы меня превратите! – легкомысленно и светски рассмеялся генерал.
Когда телеведущий исчез, лицо генерала обрело прежнее надменно-величавое выражение. И Белосельцев испытал странное ощущение зыбкости и невнятности мира, в котором неразличимо слились враги и друзья.
Неподалеку от особняка уже собралась толпа. Здесь были бородатые казаки в мешковатых, не по росту сшитых мундирах. К ним тотчас же подошел сотник Мороз, стал командовать, строить, оглашая воздух молодецкими окриками. Несколько священников в золотых и серебряных епитрахилях поклонились, принимая в свой круг отца Владимира, который успел облачиться в тяжелую, металлически сияющую ризу. Несколько крепких, кряжистых мужчин в сапогах и поддевках, державших на шестах хоругви, воздели их выше, едва показался на крыльце Белый Генерал. Женщины, повязанные светлыми платками, подхватили образ, украшенный праздничными рушниками, повернули икону навстречу подходящему генералу. Благообразные старики в форме офицеров Советской армии и светлоликие дети и отроки, внимавшие пышнобородому человеку, по виду профессору истории или богословия, разом умолкли, когда увидели Белого Генерала.
– Ну что, отцы! – сказал он, обращаясь к священникам. – Двинемся с Божьей помощью. Освятим место неудавшегося столпотворения. Потесним беса молитвами. Начинайте, отец Владимир!
Священник негромкими словами, тихими жестами стал выстраивать народ. Само собой образовалось, колыхнулось, двинулось нелюдное шествие. Потянулись ввысь хоругви. Впереди, прижимая к груди тяжелую, в медном окладе книгу, шел белоголовый мальчик. Женщины поклонились Белому Генералу, передали ему образ, и он, перехватив рушник, принял икону.
Белосельцев хотел было идти восвояси, но невидимые тенета уловили его, стали затягивать в людское скопление. Словно ровный настойчивый ветер надавил на спину, подвинул к идущим, и он, удивляясь этому давлению, пошел со всеми. Сошелся с казаками, с бородатыми, похожими на сельских землемеров мужиками. Зашагал по московским улицам, видя, как колышутся впереди малиновые и золотые хоругви, как сияет, подобно слитку, книга в руках у отрока и как отец Владимир подымает свой крест.
Крестный ход плыл по Москве, как парусный флот, сквозь сиреневую бензиновую гарь. Мимо проносились чешуйчатые лимузины. Прохожие расступались, пропускали шествие. Некоторые делали несколько шагов вслед, желали присоединиться, но потом отставали, словно шествие их отторгало.
Сквозь деревья блеснула река. По ней медленно, величаво двигалась белая баржа. На другой стороне реки чернел, как безжизненный угольный террикон, знаменитый Дом на набережной. Когда-то, думал Белосельцев, в нем поселились энергичные надменные разрушители Белой империи, чтобы из своих огромных застекленных окон любоваться на покоренный Кремль. Под грохот военных оркестров, под красное трепетание флагов был взорван храм Христа, и красные магистры, упираясь циркулем в центр Москвы, готовились к возведению башни, мраморного, улетающего к солнцу дворца. Но магистры были убиты, чертежи дворца сожжены, и на месте былого храма осталась ржавая рытвина, выложенная несвежим кафелем, напоминающая скорлупу огромного пустого яйца. Из этого яйца вылупилась и исчезла бесследно то ли птица, то ли змея, утянув за собой вождей и героев, палачей и безвинных жертв, красных магистров и застреливших их в затылок охранников. Весь двадцатый, израсходованный и испитый до капли век, исполненный непомерных мечтаний, дерзких и жестоких свершений. Век, малой частью которого был он, Белосельцев, генерал несуществующей армии, патриот изрубленной на части страны, слуга погибшего государства, бредущий теперь среди вялых хоругвей, невнятно поющихся псалмов мимо ржавого кратера, оставшегося от столкновения с метеоритом.
Он шел по асфальту, окруженный детьми и старухами, несущими букетики бумажных цветов. Его путь по Москве был малым отрезком на длинной дороге, которую он одолевал в своей жизни. Эта дорога продолжала ту розовую влажную тропку под тенистыми дубами, по которой вела его бабушка сквозь блуждающие пятна солнца, и под ногами в зайчиках света лежали гладкие зеленые желуди. В эту дорогу вплеталась другая тропа, в афганском ущелье, по которой он шел, грязный и потный, ставя на камни утомленные разбитые ноги, боясь наступить на мину, и на мучнистом горячем камне лежала россыпь стреляных гильз. В эту дорогу вливалась сверкающая лыжня, по которой юношей он мчался в подмосковных лесах, и в красном сосняке вышел ему навстречу лось, седой, с сиреневой мордой, окруженной паром. В нее входил и тот крохотный отрезок аэродромного поля под Степанакертом, по которому он нес убитого в засаде товарища, а брезент носилок прогибался под тяжестью тела, краснела звезда на борту вертолета.
Вот и сейчас он идет, одолевая малый отрезок жизни, встраивая его в свой земной загадочный путь, который неведомо когда и где оборвется.
Вначале, когда он колебался, идти или не идти ему с крестным ходом, он чувствовал, что неведомая сила помимо воли оставила его в шествии. Оказавшись среди белых платков, косматых бород, мятых казачьих лампасов, он ощутил облегчение, слился с шествием, песнопениями, мерцанием церковных облачений. Когда проходили мимо обшарпанного особняка, за которым открылся розовый Кремль, белые уступы соборов, он испытал благодарность к этим безвестным людям, пустившим его в свое шествие, окружившим бумажными цветками, сберегающими словами молитвы. Постепенно, не различая молитвенных слов, подчиняясь таинственным торжественным песнопениям, он стал сам молиться. Вызывал кого-то, кто смотрел на них с бледных московских небес, из белого мягкого облака. Он не выпрашивал себе благ, не молил о спасении или продлении жизни. Он молил это невидимое доброе и всемогущее существо объявиться, открыть себя, обозначить свое присутствие в беспощадном и бессмысленном мире, в котором он, Белосельцев, жил, погибал без цели.
«Если ты есть, – молил он кого-то, укрывшегося в облаке, – покажись и откликнись! Я буду знать, что мир не абсурден! Моя в нем жизнь не напрасна!»
И так страстно и бескорыстно он молился, так сладостны и тягучи были песнопения, так ярко краснел