по знакомым местам. Мне казалось, вот-вот улучу мгновение и выйду на каком-нибудь полустанке, где темное болотце блестит или тонкая тропинка в ольхе, и я проскользну в другое пространство, в иное, мною непрожитое время… Или когда ты гладишь мне волосы, пальцы твои так нежно касаются моей шеи и плеч и каждое твое прикосновение открывает островок иной жизни. Какую-нибудь поляну в снегу, или солнечное пятно на сосне, или капустное поле с сизыми кочанами, изъеденными гусеницами… Мне кажется, если я кинусь в этот зазор, успею в него проскользнуть, то окажусь в другой жизни, чудной, волшебной, меня поджидающей, лишь отложенной мною на время. И в ней я спасусь от этой реальности, испорченной, израсходованной, исстреленной и растерзанной.
– А мне? – спросила она. – Мне будет место в этой другой твоей жизни? Или мне в нее не попасть? Ты ускользнешь между страничками книги, и мне доживать век без тебя?
– И ты со мной!.. И ты проскользнешь!.. Есть какой-то секрет, какое-то заветное словечко… Отгадаем, возьмемся за руки и кинемся, как в море. А вынырнем совсем в другой жизни.
Она положила руку ему на затылок. Он почувствовал тепло ее пальцев, замер, ожидая, когда это тепло проникнет в его плоть и дыхание и на дне глазниц, как капли голубоватой воды в красной листве осины, начнут возникать видения.
– Ты говоришь, что на Черном море все сожжено и разрушено, все чужое. Так поедем на Белое море, там все наше, все цело!
Он слабо кивал, слыша, как ее пальцы скользят в волосах. Их слабый шелест превращался в шипение волн, качалась на воде оторванная зеленая водоросль. Они идут по песку, переступая валуны, седые, пропитанные солью коряги. Садятся в шаткую лодку, где на черных досках блестит чешуя. Удары весел о море, синие тугие воронки. Рыбак выволакивает из воды огромный обод, отекающую ячею. Медленно, подымаясь со дна, всплывает к поверхности облако льдистого света, словно тяжелая плита серебра. Удар, взрыв силы и блеска, брызгающий секущий пропеллер. Рыбак кидает в лодку огромных сияющих рыбин, они ходят на головах, шлифуют боками шершавые доски, а рыбак ловит их скользкие тела, бьет по головам колотушкой, и они затихают, крутят глазами, и из-под жабер на сине-серебряный бок выплывает алый язык крови.
Он не был на Белом море, не видел лодок и рыбин. Но пальцы ее погружались в волосы, нащупывали там потаенные клавиши, и каждая начинала звучать, делала его ясновидящим.
– Поедем на Белое море, – сказал он.
– Выполнишь мою просьбу?
– Какую?
– Скажи сначала, что выполнишь.
– Выполню.
– Пойдем к иеромонаху Филадельфу. Пусть ты неверующий, некрещеный, но он благословит нас, и мы уедем на Белое море. Он чувствует и знает людей. Поймет тебя с первого слова. Уверена, благословит наше решение. И тогда это будет не бегство, не слабость, а духовный поступок.
– Хорошо, – сказал он, погружаясь в сладостную дремоту. Не сон и не явь. Он не был одинок, не был брошен. Его милая была рядом. Спасала его. Уводила прочь от напастей. Он направится вместе с ней к святому старцу, и тот выслушает его, поймет с полуслова. Отпустит в другую жизнь.
Ее пальцы касались невидимых клавишей. Каменные валуны на отливе. Прозрачные, пронизанные светом травы. Чайка выводит над морем свой белый вензель, роняет в воду блестящую каплю.
Они встретились с отцом Владимиром у станции метро, в сутолоке, в бензиновой гари, среди торгующих лотков и сладковатого смрада, в котором шевелилась толпа. Отец Владимир был в черном подряснике, с серебряным крестом на груди. Катя первая увидела его, легко и быстро приблизилась, склонила голову. Священник протянул ей для поцелуя большую белую руку, а другой несколько раз перекрестил ее. Белосельцев с легким отчуждением смотрел, как Катя покорно и радостно целует среди толпы эту протянутую руку, принадлежа в эту минуту не ему, Белосельцеву, а высокому светлобородому батюшке, чьи синие глаза посреди этой скомканной безликой толпы и душного сладковатого тления сияли ясно и строго.
– Мы знакомы, – сказал Белосельцев, слегка поклонившись, поймав тревожный взгляд Кати, которая словно умоляла его не совершить какой-нибудь неловкий, бестактный поступок. – Если вы помните, мы виделись у Клокотова и у Белого Генерала. К тому же Катя мне много о вас рассказывала.
– Есть мистические пересечения, – сказал священник, серьезно и благожелательно глядя в глаза Белосельцеву. – Такие времена, что многие пути пересекаются. Я думаю, если Богу будет угодно, наши с вами пересекутся еще не раз. Если в добрый час, то пожелаем друг другу блага. Если в недобрый, тем паче поможем друг другу.
Они шли по улице, и Белосельцев чувствовал исходящий от священника едва уловимый запах духов. Смотрел, как нарядно светится серебряный крест на груди. Все еще изумлялся той легкой и наивной готовности, с которой Катя отдавала себя во власть этого молодого, спокойного, благополучного человека.
– Отец Филадельф очень хвор, – сказал священник. – Должно быть, ему недолго осталось. Его осмотрели врачи, хотели оставить здесь, в Москве. Но он решил вернуться в пустынь, среди братии отойти Господу. Мы не станем ему докучать, только несколько минут. Но он сам захотел вас увидеть.
Они дошли до пятиэтажного дома, поднялись по сумрачной, плохо убранной лестнице, позвонили в обшарпанную дверь.
Их встретил седовласый старичок в старомодных, перетянутых ниточками очках, в полосатых брюках и тапочках. В прихожей пахло лекарствами и чем-то похожим на гуталин или муравьиный спирт.
– Отче задремал. Только что у него был приступ, «Скорую» вызывали. А сейчас, слава Богу, после укола заснул.
– Нет, нет, – послышался из комнаты слабый, но отчетливый голос, – я бодрствую. Зови гостей!
Из полутемной прихожей они шагнули в освещенную комнату, которая оказалась не комнатой, а узкой кельей. По стенам и углам висели деревянные и бумажные иконы, церковные календари, медные, на цепочках, лампады. Стояли подсвечники с горящими свечами. Возвышалось резное распятие. Среди образов, запаленных лампад, живых потрескивающих свечей на неубранном скомканном ложе лежал старик. Седая редкая борода, рассыпанная по костлявой груди. Голые, согнутые в коленях ноги, в венах, струпьях, со следами зеленки и мази. Огромные, костяные, с лиловыми жилами руки, сложенные на животе. На лобастой, утонувшей в подушке голове – сияющие, младенчески-голубые глаза, ликующие, веселые, обращенные к вошедшим.
– Вот радость-то! Вот благодать!.. Словно солнышко засияло! – радовался старец гостям, будто знал их давно, поджидал с нетерпением.
Белосельцев, едва переступил порог кельи, на одну лишь секунду изумился ее убранству. На один только миг содрогнулся от вида больной умирающей плоти. Но потом узрел эти чудные голубые глаза, любящие и счастливые, обращенные прямо на него, прямо ему дарящие любовь. И в ответ – небывалая радость, доверие, желание быть с лежащим старцем, смотреть в эти чудные глаза. Не говорить, не слышать, а бессловесно, через эти голубые лучи, знать, что в мире есть доброта и нетленная красота, братское бережение друг друга. Человек, повстречав человека, должен ликовать, наслаждаться этой краткой, дарованной встречей.
Так чувствовал Белосельцев, стоя в ногах у старца рядом с маленькой тумбочкой, заваленной лекарствами, примочками, нечистыми бинтами, чашками с отваром. Такое внезапное ликование испытал он, пока отец Владимир и Катя целовали бессильную, костлявую руку в пятнах стариковского пигмента.
Хозяин, седовласый старичок, деловито подставлял к ложу колченогие табуретки и стулья, усаживал гостей. Белосельцев послушно сел, чувствуя, что именно к нему устремлены сияющие глаза монаха, именно его одаривают радостью и светом.
– Отче, как чувствуете себя? Помогли доктора? – допытывался отец Владимир. Но старец, лежа на скомканном одре, воздев костистые колени, уперев в постель тронутые тлением стопы, смотрел на Белосельцева. От немощного человека, напоминавшего библейского пророка, исходили потоки лучистой энергии.
– Что обо мне? Мне домой, к Господу, идти, а вам еще тут, в гостях, оставаться! – улыбнулся монах беззубым ртом, открывая в бороде розово-белые десны.