жалящий луч. И мозг его сжался от боли, словно невидимый скальпель, проникнувший под череп, двигался среди живых узлов и сосудов.
– «Инверсия» разрабатывается, – сказал Каретный, и Белосельцев, невзирая на боль, заметил, что Каретный похож на ястреба-тетеревятника, сильного, гладкого, с красным рябым оперением, с радостно и жестоко глядящими глазами. – Мой коллега прошел первую стадию программы. Его контакты с Руцким и Хасбулатовым изучаются и сулят обнадеживающие результаты.
– Постарайтесь успеть. Времени в обрез! – Алмазный луч двигался в складках мозга, выжигал драгоценное вещество, связанное с памятью, волей. Белосельцев стряхнул наваждение. Зоркий, бодрый, уверенный, он посмотрел на врагов. Он был разведчиком, заброшенным в тыл противника. Он запоминал и фиксировал.
Совещание закончилось внезапно, как и началось. Хозяин встал, спрятал в карман руку с перстнем, слабо кивнул и вышел. Все вслушивались в удалявшийся звук шагов, рокот отъезжавшего автомобиля. Затем стали вставать, и, не прощаясь, расходиться.
– Он, – кивнул на окно Каретный, где, невидимая, мчалась машина Хозяина, – он сильнее самого президента! Он всех сильнее! Ненавижу суку!
Они вышли из виллы. Спортсмены продолжали тренироваться. На турнике, подвешенное за руки, болталось чучело. Но теперь его не били, а палили паяльной лампой. Ткань дымилась, чадила. В разрывах лопнувших швов занималась сухая ветошь. Белосельцеву стало нехорошо. Но он одолел свою слабость. Прошел мимо чучела, которое истязали огнем.
Глава двадцать вторая
Все эти годы перемен и разрушений у него было чувство, что его затолкнули в пищевод и желудок и медленно переваривают. Огромное, невидимое для глаз существо проглотило страну: ее города, заводы, космодромы, хранилища древних рукописей, храмы с золотыми крестами, военные учения с тысячами солдат, демонстрации протеста с тысячами участников, богослужения с тысячами богомольцев – все было проглочено, находилось во чреве незримого существа, орошалось едким желудочным соком и слизью, медленно разлагалось на исходные составляющие. Все ценное и съедобное усваивалось, питало прожорливое, ненасытное тело, а шлаки и отходы выталкивались на огромную свалку. На этой помойке оказались поломанные, еще недавно великолепные корабли и самолеты. Там же валялись книги и кинофильмы, еще недавно любимые народом, у всех на слуху, а теперь мгновенно позабытые и ненужные. Среди мусора оказались идеи и их выразители: партийные вожди, идеологи, властители дум, еще недавно властные, неприступные, исполненные величия, а сегодня жалкие, сморщенные и пустые, как оболочка плода, из которой выжали сок.
Белосельцев жил и действовал, перемещался по городу, посещал учреждения и дома, но здания, среди которых он перемещался, комнаты, куда он заходил, казалось, были окружены прозрачной, едва заметной слизью, разлагавшей камень и железо фасадов, стекло и дерево окон. Мысли, которые рождались в сознании, становились все путаней, беспредметней, отрывочней, будто и их разъедала едкая кислота и щелочь, и они обрывались, как истлевшие нитки. Люди, с которыми он встречался, их лица, руки, говорящие рты были в той же слизи, которая обволакивала их, разрушала их клетки, кости, содержание их речей и поступков. Все они казались порчеными, пережеванными, служили кормом для огромного, сжевавшего их существа, поглотившего их в свое непомерное чрево.
И из желудка этой слизистой прозрачной медузы невозможно было выбраться.
Так чувствовал Белосельцев разрушение мира, слабея и теряя волю, готовый сдаться, превратиться в ничто.
Но сегодня на вилле он вдруг нашел тончайший просвет, сквозь который сумел спастись. Вырвался на волю из липкой ядовитой слизи. Одолев колдовство, он действовал по собственному, свободному от чар разумению.
Он был офицер разведки, силой обстоятельств заброшенный в тыл врага. Лишенный связи с Центром, действовал в автономном режиме, собирал уникальную информацию.
Он был включен в проект, связанный с разгромом парламента. Был малой частью проекта, именуемой условно «Инверсия». Но проект разрушения парламента был, в свою очередь, частью другого, скрытого от понимания плана, связанного с разрушением страны. Один проект был вставлен в другой, а этот другой – в третий, четвертый. И вся эта загадочная анфилада была направлена на сокрушение страны, его Родины. Он, офицер разведки, был вброшен в эту анфиладу, действовал одиноко, не связанный с руководством, не имея помощников. Добывал информацию для абстрактного несуществующего Центра. Этот Центр находился в нем самом.
Он достал толковый словарь и нашел значение слова «инверсия». Это был лингвистический термин, обозначавший изменение обычного порядка слов в предложении, где подлежащее и сказуемое менялись местами. Возникал новый ритм, новая мелодия, новая эмоциональная окраска фразы, которая, будучи вставленной в стихотворение, порождала особое эстетическое переживание. Он не понимал, почему роль, на которую его определили, обозначалась словом «инверсия». Видимо, в этой роли что-то менялось местами, трансформировало смысл чего-то, возникало новое, необычное качество. В руках Каретного он становился элементом какого-то информационного средства, психологического инструмента, интеллектуального оружия. Эта роль, если верно ее разгадать, служила средством познания всего проекта, открывала путь для противодействия и борьбы.
Его память удерживала многое. Но каждый раз, как вбрасывалась новая порция информации, менялась вся картина, весь образ происходящего. Приходилось его выстраивать заново. При этом часть прежней информации не укладывалась в новый образ, начинала пропадать, забываться. И чтобы этого не случилось, ее необходимо было записывать. Теперь, когда его разум освободился от гипноза и чар и начинал самостоятельно действовать, необходимо было вести записи, вести дневник наблюдений.
Для этого дневника не годилась записная книжка, лежащая в кармане. Не годился блокнот, оставшийся от какой-то давнишней военной конференции. Не годилась стопка бумаги, хранившаяся в ящике стола. Он медленно перебирал старые письма, стопки документов, оставшиеся от матери милые акварели, квитанции телефонных разговоров. И вдруг среди пожелтелых спрессованных ворохов, слипшихся квитков и писем, которыми обменивалась исчезнувшая родня, он обнаружил тетрадь. Большую, в твердой обложке, сброшюрованную и сшитую суровыми нитками. Скорее не тетрадь, а альбом, с его детскими рисунками. Эта находка изумила его. Он помнил, что альбом существует. Бабушка собрала его детские рисунки, поместила их между двух картонных листов, пропустила сквозь них сапожную иглу, продернула толстую нитку, и получился альбом, в котором хранились его наивные детские рисунки, попадавшиеся ему пару раз во время ворошения семейных архивов. Теперь, быть может, в третий раз за всю прожитую жизнь, он снова нашел альбом.
На первом листе был нарисован танк с красной звездой. Над ним развевалось знамя. На знамени было написано: «Победа». Из-под гусениц танка выбивался разноцветный взрыв, но танк продолжал двигаться и стрелять. Знамя волновалось над башней. Глядя на этот наивный и решительный рисунок, он смутно припомнил вечер, когда его рисовал. Их оранжевый матерчатый абажур, бабушка ставит в буфет посуду, мама прилегла отдохнуть. Они не видны, они где-то рядом, а он в круге света разложил цветные карандаши, что-то бормочет, покрикивает, рисует танк.
На другом рисунке был Новодевичий монастырь, куда его водила гулять мама. Хрустящий морозный снег, бело-розовые стены и башни, похожие на раковины, красная с золотом колокольня. Поскрипывание снега, покаркивание черных ворон, малиновое московское солнце. Он помнил те изумительные прогулки, свои маленькие удобные валенки, туго затянутый шарфик и пряное, морозное жжение в ноздрях. Вечером, в тепле, он вспоминал материнские рассказы о казнях стрельцов, о пленной царевне Софье и рисовал монастырь.
На третьем рисунке было лицо, длинное, как огурец, в пилотке со звездочкой, с завитками ноздрей, с толстыми, похожими на гороховый стручок губами. Надпись: «Витя». Портрет соседа, с которым дружили, ходили вместе к зеленым заросшим прудам Тимирязевского парка, собирали гербарии. Потом сосед уехал, пропал без следа, и осталась лишь память о желтых, прилипших к страницам книги цветах, о каких-то красивых африканских марках и о печальной болезненной женщине с фиолетовыми подглазьями – матери соседа.
Белосельцев перелистывал страницы с натюрмортами, пейзажами, новогодними елками, батальными