— пьянством. В пьяном виде упал с моста. В бражном похмелье подписал Беловежский договор. С бодуна расстрелял Дом Советов. Напившись, так лупил деревянными ложками по голове Аскара Акаева, что тот, бедолага, превратился в блаженного. Из пьяного застолья послал своего собутыльника Грачева в Грозный, чтобы тот захватил город силой одного полка. Чего только ни придумывали кремлевские лекари, чтобы излечить Президента. Делали оздоровительные клизмы из кипящего рыбьего жира. Кодировали ударами молотка, призывая для этого кельтских колдунов из Ирландии. Вмораживали в льдину Антарктики. Обмазывали сырой нефтью и поджигали. Пропускали электрический ток, подвешивая к ЛЭП-500. Ничего не помогало. Обратились ко мне. Меня включили в свиту Бориса Николаевича, когда тот путешествовал по Енисею в районе Красноярска. Увидев Красноярские столбы, Борису Николаевичу захотелось выпить за каждый столб отдельно. Потребовал водку. Ему вежливо отказали. Снова потребовал. Опять отказали. Он придал своему лицу знакомое всем выражение.
«Трезвый пьяница хуже пьяного трезвенника!» — произнес он ту же фразу, что и перед расстрелом парламента. Тут вмешалась я. «Голубчик, Борис Николаевич, сейчас поднесу вам стаканчик от души и от сердца». Побежала в каюту, откупорила «Русский стандарт», налила стакан, а в водку бросила волосы пресс-секретаря Костикова, которые вместе с мыльной пеной остались после бритья. Размешала, поднесла Борису Николаевичу на серебряном подносике. «Будем здоровы! — сказал он, осушая стакан. — Какой-то в нем вроде осадок, — произнес он, вытирая губы и приглядываясь к стакану». Тут я сказала ему, что это за осадок. Глаза его страшно выпучились, изо рта пошла пена. Он издал звериный рык, схватил Костикова и швырнул в Енисей. После этого Борис Николаевич икал три недели и уж больше никогда не брал в рот спиртного…
Прозрачные персты проникли в «тайные уды» Есаула. Осторожно перетирали семенники, мяли предстательную железу, добиваясь семяизвержения, чтобы с раскаленным белком вылетела частичка, содержащая «план». Есаул боролся с приближавшейся сладостной судорогой, используя приемы древних аскетов, которые сражались с похотью путем защемления склонных к грехопадению органов.
— Ну что ж, мой дорогой, — произнесла Толстова-Кац, извлекая из Есаула прозрачную руку и медленно убирая ее в глубь своего естества. — Если ты такой стойкий, что я «перстами, легкими, как сон» была не в силах нащупать твой «план», тогда я тебе «навею сон золотой», и ты в забытьи откроешь мне суть своего коварного заговора. А потом я тебя умерщвлю. Так приказали мне «братья» и наш магистр Добровольский, который и послал меня к тебе, дурачок.
Она протянула к нему свои старушечьи, усыпанные перстнями, испещренные морщинами руки, и Есаул почувствовал, как от ее коричневых ладоней повеяло бесплотной могучей силой, мягко уложившей его на кровать. Эта сила была подобна студеному ветру, от которого цепенели кровяные частицы, замедлялось биение сердца, останавливались чувства и мысли. Так погружается в сладкое небытие путник, упавший в ночной сугроб. Остывает и сладко грезит, вспоминая теплое лето.
Ее пальцы завораживающе шевелились, поблескивал лак ногтей, мерцали в перстнях каменья. Ее набеленное, нарумяненное лицо с наведенными бровями, вороньим клювом, розовой мальвой в черно- медном шиньоне больше не было страшным, а, напротив, чарующим и желанным.
— Спи, дорогой, закрой свои милые глазки, маленький мой, хороший. Слушай свою добрую няню… Ты не знаешь всей силы моего волшебства. Ведь это я с помощью чародейства склонила членов Политбюро принять решение о вводе советских войск в Афганистан… Я напустила чары на операторов Чернобыля, и они, зачарованные, взорвали реактор… Я заморозила членов ГКЧП на их пресс-конференции, так что у Янаева дрожали от холода руки, а Крючков так и не отдал приказание «Альфе» арестовать Ельцина… Спи, мой малютка, усни…
Есаул, не закрывая глаз, погружался в сладостный сон. Руки, которые навевали этот сон, побелели, с них опали кольца и перстни, сошел ядовитый лак. Они были нежные, тихие, с маленьким обручальным колечком, которое носила мать на своей вдовьей руке. Над ним склонилось любимое дорогое лицо, как в детстве, когда его поражала болезнь, с жаром, бредом, и из сумрака комнаты, из-за красного ночника появлялось любимое материнское лицо, на пылающий лоб ложилась ее прохладная исцеляющая рука.
— Миленький мой, хороший, баюшки-баю. Спи, мой родной, любимый… Ведь это я наслала духов унынья на осажденный Дом Советов, и Руцкой с Хасбулатовым так и не решились повести народ на Кремль… Я остановила Ельцина, который в панике собирался бежать из Москвы, и заставила направить танки к парламенту… Это я волхвованиями, ворожбой, тайной магией внушила Ельцину мысль отказаться от власти и отдать ее преемнику Президенту Парфирию… Спи, закрой свои милые глазки, и будет тебе хорошо…
Есаул улыбался, целовал белые душистые руки, такие любимые, нежные. Над ним склонилась невеста своим золотистым лицом, губы ее розовели, как лепестки мальвы, солнечная легкая прядь упала ему на лоб. Ее появление из далекого, небывалого прошлого было чудесным. Он плакал, покрывая поцелуями божественные, любимые руки.
— Тебе хорошо, чудесно? Я «навеяла сон золотой»… Это я по настоянию «братьев» окружила чарами Президента Парфирия, склонила к тому, чтобы он отказался идти на третий президентский срок и уступил свое место Куприянову… Спи, мой хороший, усни…
Это говорила ему таинственная и прекрасная женщина неземной красоты, с рассыпанными по плечам иссиня-черными волосами, в бриллиантовой диадеме, чьи смуглые груди светились сквозь прозрачное обла-ченье. От нее исходило благоухание цветущего сада. Голос ее был подобен звону ручья, шелесту ветра, пению лесной птицы. Она была властительницей иных миров, возлюбленной древних царей, быть может царицей Савской, воспетой Соломоном.
Есаул спал наяву, не закрывая глаз. Испытывал странное раздвоение. Казалось, его личность покинула тело, невесомо поднялась к. потолку, *и оттуда, сквозь сферу прозрачного воздуха, он видит себя, Лежащего, и склонившуюся над ним колдунью.
Она расстегнула ему рубаху, открыла мускулистую, с темной куделью грудь. Гладила, массировала, нежно дула, создавая теплые, уходящие в грудь круги. Сложила ладони, как для молитвы. Провела посередине груди невидимую полосу. И вдруг мягким сильным движением погрузила ладони в грудь. Давила, углубляла, раздвигала невидимый шов, откуда вдруг выступила красная роса. Она погружала руки все глубже, до самого запястья, растворяла грудь, как створки огромной раковины, которая похрустывала, неохотно раздвигала кромки. Открылось алое нутро, перламутровая трепещущая пленка, сплетенье алых сосудов.
Колдунья извлекла руки, на которые были надеты алые перчатки, стряхнула капли на пол. Прикосновением пальцев, словно невидимой бритвой, рассекла перепонку. И открылись пузырящиеся, дышащие легкие, черно-алые стебли артерий и среди них, смуглое, в голубых жилах, глянцевитое, словно влажный булыжник, сердце. Дрожало, колотилось, солнечный свет пульсировал на его мускулистой влажной поверхности.
Ее руки поднырнули под сердце, и оно неохотно всплыло, удерживаемое сетью сосудов, словно голубоватый овальный камень в авоське, сплетенной из красных бечевок.
Она что-то искала. То, что она искала, находилось в левом легком, среди воздушных дышащих пленок. Там сохранился рубец. Крохотная темная спайка. След от пули, пронзившей его на кандагарской дороге у кишлака Нагахан. В этом рубце, как в крохотной лунке, он спрятал свой «замысел», сберегал сокровенный «план». Ее пальцы приближались к тайнику, старались нащупать среди легочных хлопьев крохотное твердое ядрышко.
Он не чувствовал боли, не испытывал тревоги и сожаления. Только странное недоумение при виде чужих ловких рук, рыскающих в его «святая святых».
Эти руки обнаружили в легких пулевое отверстие. Тонкий палец колдуньи проник в углубленье, где лежала малая бусинка. Лакированный ноготь пытался ее поддеть, извлечь на свет. И вдруг, без всякой на то его воли, сработали заключенные в бусину силы. Ожили системы защиты, соединявшие бусину с Мирозданьем. Вся сила галактик, пламя рожденных звезд, взрывы миров прянули сквозь пулевое отверстие. Обожгли блудливые пальцы колдуньи, оторвали запястья, отшвырнули колдунью прочь. С диким визгом она превратилась в драную кошку, затем в ощипанную ворону, затем в юмориста Петросяна, в минитрактор, в портативный пылесос, в ноутбук. В этом виде, жутко мерцая экраном, Толстова-Кац выскочила из каюты. А он спланировал с потолка в свое разъятое тело, улегся в него удобно, как скрипка в сафьяновый футляр. Очнулся. Отдирал ото лба липкий пластик, похожий на изжеванную жвачку. Испытывал головокружение и слабость. Смотрел на белый пластмассовый телефон, на котором краснело несколько ярких капель.