надо скорее заткнуться, чтобы уцелеть. И бежать, спасаться, пока не поздно! Закроем его «Вектор», и ему же лучше.
Жестокие картины чудились Дронову в речах Горностаева, жестоким было его бледное красивое лицо. Жестокость знающего, думающего человека. И Дронов испугался этой силы и этого знания, этой знающей, умной жестокости.
— Время кризисов порождает романтиков! Добро бы в литературе и музыке, там они безвредны, даже полезны. Но горе, если мы попадем под власть романтиков от политики, от экономики — тогда нам конец. Благие пожелания всему человечеству без базисных знаний о реальном человечестве. Благое стремление спасти весь мир разом, без фундаментальных знаний об этом мире. Все это приводит к ужасным последствиям. Вы помните, как нам обещали земной рай через двадцать лет? Безусловное опережение Запада во всех областях развития? Ненужность границ и армий? Вы помните, как распиливали линкоры, как погубили первоклассный, лучший в мире бомбардировщик Мясищева? Как раскрыли девять тысяч километров границы? Где они, эти романтики? Будь они прокляты! Нам, прагматикам, пришлось расплачиваться за их романтизм. Удерживать соперника в небе, в океане и в космосе. Восстанавливать в страшных усилиях границу. И бе&ать. бежать, задыхаясь, вслед за Америкой и Японией, чтоб они не скрылись за горизонтом. Бежать так, что лопались сосуды в глазах!
Глаза Горностаева покраснели, налились кровью. Дронову казалось, что лопнул, взорвался в его голове сосуд, затопило лицо красной горячей ненавистью.
— Фотиева надо защитить от него самого. А нас защитить от него. Пока не поздно. Пока не задвигались материки. Материки сорвут якоря и пойдут дрейфовать. Многое повалится, многое погибнет, и нам с вами, нам ставить новые якоря, останавливать материки. Потому что мы-то, слава богу, знаем геологию! Мы-то знаем конструкцию мира! Мы знаем, как устроено государство, устроено хозяйство, устроены экономика и военное дело. Мы не бюрократы, как они хотят нас представить. Не паразиты, как они нас шельмуют. Не воры, как хотят они нас опорочить. Мы государственники. Собрали в себе колоссальный опыт строительства, управления, обороны, преодоления кризисов. Мы управленцы, соль земли! На нас, на нас стоит государство. И нас, именно нас, они хотят уничтожить. Да не нас, а само государство! Его хотят уничтожить… Не дадим! Не позволим. Встречный удар!.. Наотмашь!.. Я не сталинист, не подумайте! В моем роду много жертв, много мучеников ГУЛага. Но я остаюсь государственником. И эту мразь, эту плесень, эту кислую романтическую накипь буду уничтожать. Наотмашь… Наотмашь!
Это напоминало истерику. Но было не истерикой, а мгновенным исходом накопившейся скрытой энергии. Дронов, пораженный, смущенный, будто впервые видел своего заместителя, пугался его.
— Алеша прав, — продолжал Горностаев, — ваш сын, Алеша, прав. Эти дыры, эти бреши придется нам затыкать своими телами. Как в Чернобыле, как в Афганистане! Так не будем же детьми. Не будем наивными! Будем тверды и последовательны.
Я прошу, я настаиваю, Валентин Александрович, закройте «Вектор»!
В его словах была сила, были воля и власть. Он, Дронов, был еще начальник строительства, в скором будущем — замминистра. Но у Горностаева, у его заместителя, были воля и власть. В близком, в грозном, наступающем времени он, Горностаев, был хозяин. Видел, понимал это время. И не было у Дронова сил бороться, взять на себя это время. Принять участие в кромешной предстоящей борьбе, готовой разразиться среди этих котлованов, моторов, яростного многолюдья.
— Вы действительно так озабочены проблемой «Вектора»? — спросил он устало.
— Да, озабочен!
— И вами движет только принцип? Только принципиальные соображения?
— Только они!
— Я не могу запретить «Вектор» без согласия коллектива. Если вы принесете мне докладную за подписью участников штаба, я, ссылаясь на эти подписи, закрою «Вектор».
— Ну конечно же, Валентин Александрович! Конечно, принесу докладную. Конечно, ссылаясь на подписи. Мы не станем игнорировать мнение штаба! Это и есть демократия, это и есть коллективная воля.
Он поднялся и стал прощаться.
— Подождите, я с вами, — остановил его Дронов. — Хотел проверить работу на насосах и в дизельной.
— Не нужно, Валентин Александрович. Побудьте со своими домашними. А я поеду на стройку, все проверю, дождусь приемной комиссии. В двадцать четыре часа они обещали принять. Я вам позвоню. До свидания.
И вышел, оставив Дронова с чувством неясной вины, неправого, им совершенного дела.
Горностаев, легкий, веселый, сосредоточенный, одержав победу, шагал по городу. Совершал «круг почета», так называл он свою прогулку, прежде чем сесть в машину и отправиться на станцию. Составлял в уме докладную. Спокойная, холодная лексика. Сдержанные аргументы, подписи самых деятельных, самых уважаемых производственников.
Менько — его подпись добыть несложно. Лист положи — и подпишет. Трус, сломанный, зависимый человек. Умница, отличный работник, но раб до гробовой доски. Верный служака, будет отрабатывать. Только свистни — прибежит. Горностаев видел листок докладной и подпись Менько.
Язвин — и этот подпишет. Циник, на все наплевать. Сибарит, живет в свое удовольствие, не станет вступать в конфликт с будущим начальником стройки. Ухмыльнется, дохнет на перстень и подпишет листок. Вот она, подпись Язвина.
Лазарев — честолюбец, интеллектуал. Ревнует к Фотиеву, к его внезапной известности. Поговорить с ним о летающих блюдцах, о телекинезе, тонко польстить, пообещать награду, орден после успешного пуска, и подпись в кармане. Нервная, с вензелем подпись Лазарева на листке докладной.
Накипелов — мужлан. Трудяга, упрямец, что в голову взбредет, трудно выбить. С ним придется повозиться. Где обмануть, где посулить, где прикрикнуть, обосновать высшими интересами дела. Что-нибудь о народе, о Родине. И подпишет как миленький. Вскипит, возмутится, но подпишет.
Евлампиев — дело решенное. Партнер, товарищ. Вместе после ухода Дронова расхлебывать стройку, расхлебывать в новые времена. Партия будет за нас. Евлампиев подпишет бумагу.
Горностаев шагал по мокрым, отливающим синевой тротуарам, мысленно перебирал работников, листал их досье, где были занесены проступки, слабости, черты характера. Пользовался этими досье, добывая подписи.
Город под бледным солнцем сочился, блестел, выступал из сугроба, плескался лужами, разноцветно сиял. Горностаев знал город, каждый его камень, каждую ступеньку, каждое цветное стекло в витраже. Его шелестящие по лужам автобусы, его фасады с мозаикой, не успевшая поблекнуть новизна, молодой, энергичный люд — он любил этот город как свое детище, гордился им, испытывал чувство творца, счастливое чувство господства. Город был его, такси на асфальтовой улице — его, толпа в магазине — его, молодая чета с ребенком — его. Он, Горностаев, возвел этот город на месте гнилых болот и осинников. И будет возводить и устраивать дальше, используя свою волю, свое умение и власть на благо города, населяющим его людям.
Проходил мимо дома, где жила Антонина. Ее высокое знакомое окно. Там, за окном, ее зеркало, голубая стеклянная вазочка, флаконы духов, снятые кольца и бусы, рассыпанные заколки. Милая, уютная, дорогая ему комната.
Горностаев испытывал неимоверный порыв подняться, зайти, увидеть ее, обнять. И следом — больное, острое, унижающее воспоминание. Отвращение к себе, к ней, к нему, виновнику этого отвращения и унижения. Одолевал свое чувство, вгонял его в тесный круг своего замысла. Город — его. И она — его. Она вернется к нему непременно. Она зависит от него, нуждается в нем. И тогда, когда она вернется, он расквитается с ней. Нет, не жестоко, не как победитель, не как властелин. Но заставит ее опомниться, понять, что он пережил в это время. Какую боль, какой урон она ему причинила.
Он проходил стеклянную витрину, где был выставлен манекен — дева с золоченым лицом. И это лицо было изрезано, избито, изуродовано, наспех закрашено коричневой грязной краской. Зрелище изрезанного золотого лица не отвратило его, а вызвало неясное, неосознанное удовлетворение.
Шагая, Горностаев увидел перед собой человека. Его вид, его походка привлекли внимание.