рабочем блоке, горевшую, как галактика. Была еще погашенным звездным небом. Еще не оживленной вселенной.
Наладчики в белых халатах. Сварщики в грязных робах. Прибористка с паяльником, роняющая оловянную каплю на серебряный лепесток индикатора. Маляры, брызгающие краской на пульт. Одна работа настигла другую. Ворвалась в нее, мешала и путала. Люди нервничали. Нервность рабочих передалась инженерам. И они, забыв о высоком начальстве или, напротив, ему напоказ, затеяли перепалку.
— Вот, Афанасий Степанович, наше узкое место. — Начальник строительства Дронов ничего не скрывал, но и ни в чем не винился. Просто показывал узкое место, одно из многих, в которых застряла стройка. Игольное ушко, в которое проталкивали упиравшуюся многогорбую станцию. — Работаем внахлест. Мы посоветовались на штабе. Решили: пусть параллельно работают. Так мы выиграем несколько дней. Думаю, мы правильно поступили, Афанасий Степанович!
— Меня это не интересует! Не интересуют ваши мелкие решения в каждом отдельном случае! — сказал замминистра. — Меня интересует только твердый осадок. Только твердый осадок! Сдача второго блока! — И неожиданно повернулся к маленькому голубоглазому прорабу: — Устали люди? Я спрашиваю: люди устали?
— Да как сказать! — стушевался, спрятал за спину перепачканные руки прораб, — Работаем…
— Да это видно — устали! — Секретарь райкома Костров словно брал под защиту смутившегося инженера.
Замминистра недружелюбно, из-под бровей, посмотрел на молодого, с обветренными губами секретаря. Что он может знать о стройке, о станции, этот секретарь, далекий от инженерного дела, в чей захолустный, захудалый район, славный недородами, непроезжими проселками, обезлюдевшими деревнями, вкатила эта уникальная стройка? Осчастливила его, вывела из безвестности. И теперь он хозяин не чахлых нив, не обшарпанных скотных дворов, а этой красавицы станции, турбин и реакторов. Как он может чувствовать стройку?
— Конечно, устали, — повторил секретарь райкома. — На прошлой неделе вот отсюда, прямо от этого пульта, «скорая» увезла с инфарктом замначальника треста. Обширный инфаркт задней стенки.
— Срыв пуска — это инфаркт энергетики. Инфаркт экономики. Вот о чем надо знать! И главное — «скорую» здесь не вызовешь. Из Японии она не примчится. И из ФРГ не примчится. И из Штатов к нам не примчится. Так что лучше не доводить до инфаркта!
Его жесткий ответ был не им, инженерам. А другим, не знающим этих надрывов и пусков. Как тогда, в Экибастузе, на ГРЭС, когда стройка не давалась, опаздывала, оборудование шло нестандартное, рвались трубопроводы, сгорали обмотки и он, инженер, управленец, посылал ночные бригады в закопченное чрево котла. Стройка их сжирала, проглатывала. Выплевывала наутро обрезки труб, измочаленных, изможденных людей. И с первым поворотом турбины обрывается целая жизнь, целая судьба завершается. Дымит и клокочет станция. Блещет вал генераторов. Рапорты, телеграммы в столицу. А ты опустошенный и мертвый, как после изнурительных родов. Черно-белая казахстанская степь. Полосатые бетонные трубы. Твой электрический дымящий младенец.
Они шли по станции. Ныряли в полутемные глухие отсеки с грозными наледями, из которых торчали вмороженные короба и остовы, веяло стужей, и казалось, что это не стройка, а взорванный умертвленный объект. По узким коридорам переходили в освещенные яркие камеры, где дышали калориферы, ловкие наладчики свинчивали тончайшие драгоценные трубки, устанавливали приборы, похожие на хрустальные сервизы, и пахло здесь ароматными лаками, тонкими эфирами.
Он останавливался, задавал вопросы работающим, как бы незначительные, не связанные с технологией, а такие, чтобы услышать интонацию, не смысл, а звук ответа. По степени его разумности, связности угадать настроение людей, их готовность и желание работать. Находился в полутемном отсеке под выпуклыми цилиндрами баков, а видел всю станцию сразу, внутри и снаружи. Ее образ, ее голографию.
Вошли в гермозону, в герметичный громадный объем, отлитый из сплошного бетона. В огромный непроницаемый кокон, в котором за толщей монолита таился реактор, водяной первый контур, отбиравший тепло из урановой топки. Множество машин и приборов, управлявших работой реактора, уже стояли, сшитые на живую нитку. В оболочку гермозоны были врезаны многожильные тросы, стягивали бетонную корку дополнительным мощным усилием. Оболочка была настолько прочна, что выдерживала прямой удар упавшего самолета. В случае аварии, разрыва трубы держала давление раскаленного радиоактивного пара. Станция была не просто системой, отнимавшей от урана энергию, превращавшей ее в электричество. Она была комбинацией множества защитных систем, предотвращающих утечку ядов. Выброс ее радиации, ее внешнее радиационное поле были меньше, чем естественный фон земли, и намного меньше, чем выбросы радиации из труб теплостанций. Она отличалась от Чернобыльской иным проектом реактора, совершенной и мощной защитой. Но он, замминистра, запрещал сознанию воспроизводить тот злосчастный, взорванный блок, черное, источающее гарь дупло, повторял суеверно: «Не дай бог! Не дай бог!»
— Вот здесь мы потеряли два дня. Отсюда потянулась цепочка потерь, — пояснил ему замначальника стройки Горностаев.
Они вошли в отсек, где бригада с переносными лампами расселась, распласталась среди плетения труб. Ставили задвижки, сорили искрами, шипели газовым пламенем.
— Пожалуйста, ко мне бригадира! — попросил замминистра.
В ватнике, в торчащей из-под каски ушанке, в резиновых сапогах, держа в рукавице пучок электродов, бригадир предстал перед ним, спокойный, сдержанный, угадывая его должность и роль. В этих- бетонных промороженных стенах, дыша густым паром, он, бригадир, был хозяином.
— Почему на два дня отстали? — спросил замминистра, чувствуя сквозь бригадирский ватник силу мужского сутулого тела, привыкших к напряжению мускулов. И одновременно озноб сквозь свою шубу, не греющую ослабевшее стариковское тело. — Где вы два дня профукали?
— Кладовщица не выдавала резаки.
— Что, что?
— Кладовшица, говорю, резаки не выдавала. То учет, то отгул. «Я, говорит, плюю на твой пуск. У меня отгул, я не выспалась!» И ушла, заперла кладовую.
— Черт знает что! — охнул замминистра, ощутив знакомый гнев и бессилие. — А вы говорите — новый подход! — повернулся он к начальнику стройки. — Кладовщица, безмозглая баба, срывает пуск станции! Срывает постановление правительства! И вы не можете найти на нее управу? Мы здесь с вами будем принимать сверхмудрые решения, вспоминать партийные пленумы, а у нее отгул, она спать захотела!.. Почему не послали за ней ночью? Почему не подняли из постели? Почему не обеспечили бригаду инструментом? и — Да вы ведь знаете, Афанасий Степанович, какие у нас кладовщицы! — оправдывался Дронов. — Безмужняя, двое детей, сто рублей заработок! Чуть что не по ней — и уходит! Кто за такие деньги будет работать?
— Сами вместо нее встаньте! Другую поставьте! А инструмент у бригады должен быть! — выговаривал он все в том же бессильном гневе — на себя, на начальника, на безвестную кладовщицу, затурканную, злую, изведенную мыканьем по стройкам, по барачным углам, измученную мужем-пьяницей, с неумытыми, кое-как одетыми и накормленными детьми. Гневался и сдавался: все было давно известно. Как вчера, как годы назад.
Крикливая, остервенелая женщина, которой нечего больше терять, некуда отступать и скрываться, и была тем пределом, за который им всем не ступить. У порога ее каморки останавливалась вся экономика, все искусство управлять и планировать.
— Да мы нагнали по срокам, — сказал бригадир, ровняя пучок электродов, упирая иглы в ладонь. — Бригада собралась и решила — работать в три смены. Подравняли график. Даже на полсуток вперед идем.
— Спасибо, — сказал замминистра и прошел под нависшими трубами. Слышал, как кто-то сзади, то ли Язвин, управляющий с перстнем, то ли начальник строительства, благодарил бригадира:
— Спасибо, Семеныч, нашелся! Выручил! Спасибо тебе!
— Резаки давайте! Старые совсем износились! Не могу больше на этих соплях работать! — шипел в ответ бригадир.