просветленными, исполненными глубины и добра, установив бесчисленные, не угнетающие, а созидающие связи друг с другом, с природой, с былым и грядущим, — только такими мы выйдем в космос. Такими мы там нужны. Такими он нас и примет, а не испепелит, не превратит в облачко звездного газа, затуманившего малый обезлюдевший участок Вселенной. Вот в чем наш идеал! Вот в чем наша лазурь! Вот что заставляет работать и верить!..
И она верила. Многое осталось для нее непонятным. Многое было внезапным и застало врасплох. Но она верила. Понимала его не умом, а верой. Стремилась к нему. В том, что он ей сказал, в том, что скажет еще, было долгожданное, почти невозможное, что жило в ней как предчувствие.
Она встала, пошла к нему, еще не зная, что скажет, в какие слова облечет свою веру. Но в дверь постучали. Просунулась голова в ушанке. Шофер извещал, что «рафик» готов. Можно было двигаться в Троицу.
Глава двенадцатая
Они катили в маленьком теплом автобусе, она на переднем сиденье, он сзади. Молча смотрели в окно. В легкой синеватой пурге мелькали вечерние ели. Открывалось близкое белое озеро, просторное, чистое. Антонина оглядывалась, и он улыбался. Отворачивалась, тоже начинала улыбаться, зная, что и он улыбается.
Впереди затемнели избы, показалась белая церковь. Они въехали в Троицу. Отпустили на околице машину, а сами направились к церкви.
Церковь была не древняя, поздней постройки, одна из последних, возведенных перед тем, как в России их перестали строить. Приземистая, с большим насупленным куполом, с малыми, похожими на грибки куполочками. Она была несравнима с белокаменными, резными соборами Владимира, с шатровыми, в изразцах и глазурях церквами Ярославля, ампирными, бело-желтыми храмами Москвы. Она не значилась в хрестоматиях, не являлась историческим памятником. Но в ней были своя красота, своя мука и боль.
Снег за оградой убран. На сугробе чернела горстка выброшенных из печки углей, а зеленая дверь, закрытая на щеколду, была не заперта, без замка. В кованые ушки вставлена щепка.
Отворили щеколду, вошли в храм. Здесь было холодно, но все же не так, как снаружи. Черная железная печь продолжала еще остывать, еще присутствовало, не улетело дыхание побывавших здесь недавно людей. Сквозь малое оконце косо и низко проникал луч солнца, горел на полу, как уголь.
Войдя, они тут же разделились, удалились в разные стороны. Антонина сделала шаг и остановилась, оцепенела перед красным упавшим на пол лучом. Следила за его движением, за плавным скольжением в дальний сумрачный угол. Фотиев медленно двинулся вдоль стены, осматривая росписи, вглядываясь в мерцающий иконостас.
Церковь была расписана масляными глянцевитыми красками, плотно, сочно. Повсюду по стенам и сводам были смуглые лики, золотистые нимбы, фигуры святых и ангелов. Высились горы, зеленели долины, синели моря и озера. Овцы, лошади, львы населяли землю. В небе летели гусиные стаи. В озерах плескалась рыба. А в море скалил пасть кит. Все было ярко, нарядно, наивно. Живописец, неумелый, но яростный, не церковный, а народный художник расписал эту церковь, как расписывают сундуки и шкатулки, клеенчатые ковры и лубки.
В этой церкви, думал Фотиев, было нечто от дома, от уютного людского жилища — эти белые рушники и узоры, теплая печь, остатки пирога на столе. Было нечто от кладбища — иконы «Успенье», «Положение во гроб», большое распятие, венчик бумажных цветов, хвойная зеленая веточка. Было нечто от библиотеки — стопа толстых книг в ломаных кожаных переплетах, одна открыта — строчки как черное, крестами шитье, алая горячая буквица. Другая книга в медном окладе лежит отдельно, тускло сияет, как слиток. Было в этой церкви нечто от театра — иконостас похож на ниспадающий занавес, фигуры святых и ангелов — как хороводы танцующих. Было нечто от магазина, от лавки — захватанная конторка, россыпь монеток, связка свечей на продажу. И все это вместе создавало единство жизни, напоминало ковчег или небесный корабль, устремленный вдоль красного указывающего движение луча.
Он понимал — ему не дано разгадать таинственное устройство машины. Не дано раскрыть золотую в окладе книгу, управлять кораблем.
Антонина стояла одна перед красным отпечатком солнца. Медленно передвигалась за ним, не отпускала. Луч пролетел сквозь мировую пустоту, сквозь воздух земного неба, прошел над ледяными полями, озаренными пустыми лесами, упал ей под ноги в церкви. И она медленно шла за ним.
Вокруг, на стенах, беззвучно колыхались лица. Люди в долгополых одеждах, с сияниями вокруг голов, с крыльями за спиной казались знакомы. Она узнавала Лазарева с тонкой желчной улыбкой, каким видела его сегодня на станции. И молодого рабочего, вступившего в спор. Здесь была Авдотья Лукашина, многодетная мать, умолявшая ее о квартире. И Язвин, любезный и милый, мечтавший о морском путешествии. Здесь была «баба Маня», робкая, любящая, державшая саженец яблони. И хищный, с крысиным лицом Чесноков, от которого исходила беда. Здесь присутствовал Горностаев, красивый, нарядный, весь в нимбах, лучах, с темной среди лучей сердцевинкой. Был здесь и Фотиев, не тот, живой, стоящий у темной стены, а другой, на коне и в шлеме, державший в руках тончайшую молнию света.
Все они были здесь знакомы. Лишь нарядились в другие одежды, украсили себя венцами, коронами, повесили за спину журавлиные крылья. Она увидела роспись с синими океанскими волнами, плывущего кита, гибнущий в буре корабль. И вспомнила свое детство, самое раннее, проведенное на острове в Тихом океане, на пограничной заставе, где служил отец — пограничник. Однажды, после бури, на берег, перед самой вышкой, выбросило мертвого кита. Глянцевитый, блестящий, с маленькими печальными глазками, лежал на песке, и чайки слетались, садились ему на спину, принимались долбить его клювом.
Там же на стене, среди убиенных воинов, надгробных рыданий, раскрытых могил вдруг мелькнуло ярко и страшно: день, когда хоронили отца, погибшего в перестрелке вместе с другими пограничниками, уже не на острове, а на другой, сухопутной заставе. Кумачовые гробы, страшная медная музыка, военный салют и худое, носатое, белокаменное лицо отца на подушке.
Увидела мать, ее стареющее под покрывалом лицо, подслеповатое, родное, с тихим смирением. Такое, каким видела его в последний приезд в маленьком южном городке, где мать одиноко старела.
Внезапно, с болью и сладостью, испуганным и как бы прозревшим сердцем увидела младенца, своего еще не рожденного сына. Остро, чудно пережила свое материнство. И следом, оступаясь во тьму, проваливаясь в бесцветную пустоту, побывала на своем погребении. Ощутила молодым жарким телом холодную тяжесть земли, ужас неизбежного ухода из жизни.
Одолевая этот ужас, не сама, не разумом, а чем-то иным, внеразумным, подымавшимся в ней, как яркая, молодая, мучительная и молящая сила, требующая счастья, добра, благодати, возможной, обещанной, все время отдаляемой доли, в которой ей уготовано материнство, служение любимому, единственному на всю жизнь человеку, — Антонина испытала такое высокое, не имевшее имени чувство, созвучное лучу на стене, синеве, мелькнувшей в ангельском крыле и одежде, что силою этого чувства колыхнулись стены и своды, и ей показалось, что храм оторвался от мерзлых ледяных оснований, невесомый, парящий, летит по лучу.
— Взгляните! — услышала она. — Взгляните! Посмотрите на эту роспись. Вот она, битва с ордой неведомой! Вот она, рать с ордой! — Он был возбужден. Показывал ей стену с мерцавшей в сумерках росписью.
Бревенчатый крепостной частокол. Деревянные, рубленые, медового цвета храм, крепостные башни, княжеский терем. Из ворот истекает конное и пешее войско. Шлемы, доспехи, мечи. Стяги и святые хоругви. На коне восседает князь. Монахи, женщины, дети провожают уходящее воинство.
— Это Старые Броды! — Фотиев проводил рукой над кровлями храма и терема, над посадами деревянных домов Бродичи уходят на рать!
Войско течет по дороге, верховые, пешие ратники. Бородатые лица под шлемами. Вьется над князем стяг. Светлеет лик Богородицы. Летят над дорогой птицы. За горами, за реками чуть виден оставленный город, луковка храма с крестом.
Впереди поднимается тьма. Мохнатая угрюмая туча. Из тучи снопы лучей, белые, ядовитые, ртутные.