силах пошевелиться, оцепенела. Смотрит на них сквозь прозрачную воздушную толщу, слушает о воскрешении мертвых.
— Столько потерь, столько потерь! Слушайте «Книгу утрат»! — Старик перелистывал книгу, заглядывал и словно обжигался, слеп на мгновение. — Здесь, вокруг Бродов, но селам разорили двенадцать усадеб. Библиотеки, ампирные статуи, хрустальные люстры, сервизы! Все пожгли, порушили, на фундаментах бузина и крапива. Зачем?.. Разорили шестнадцать церквей. Иконы порубили, спалили, колокола — в переплав, колокольни взорвали, кирпич — на коровники. А в храмах — картошка, похабщина на стенах. Зачем?.. Две заповедные рощи! Корабельная сосна, значилась в хрестоматиях по русской природе. Прямые, золотые, стройные, от комля до вершины одной толщины, как колонны! Дубрава от Ивана Грозного, четыреста лет, из Европы приезжали взглянуть на среднерусский дуб, желуди увозили, под Брюсселем, Парижем, Лондоном растут дубы из-под Бродов. А здесь все срубили на доски, на гробы, на блиндажи, на лагерные зоны, на опилки. Осинник мелкий шумит, черные пни, и в каждом черная липкая гниль, ночью светятся! Зачем?.. Бобры под самыми Бродами жили, стерлядь в реках, глухари прямо за избами токовали. Сам на озере лебедей пугал. Выйдешь утром, туман, солнце, блеск на воде, и лебедь взлетает. Гул от крыльев!.. Всех перебили, распугали, все гнездовья, все заводи, все луга заливные! Ушла жизнь из лесов, ушла из воды! Больно!.. Сколько было народных хоров! Четыре десятка! Один славнее другого. В Москву ездили петь. Летом выйдешь, над озером далеко слыхать. Поют в Завидове, в Вознесенском, в Маркове. Заря долгая, летняя, и кажется, по всей земле хоры ноют. Думаешь, не от этих ли песен заря светится?.. Все замолкло, как в могиле глухо. Только вороны кричат!.. г
Он листал свою клеенчатую тетрадь, и она была как кладбищенская книга. Старик вел перечень всему, что погибло. Всякую смерть вносил в свою книгу. Все, что жило когда-то, цвело и кустилось, все превращалось в дым, в гнилушки, в развалины, в стариковские каракули. Ложилось в погребальную книгу. И они исчезнут, погибнут, скроются в поминальной книге. Так отзывались в Антонине стариковские глухие слова, бесконечные поминальные списки.
— А сколько было в Бродах славных на всю Россию имен! Читаю… — Старик читал имена. — Географ, врач, астроном, писатель, генерал, архитектор! Все вышли отсюда, и никто не вернулся. Нет больше в Бродах великих, извелись, перестали родиться!.. Сколько народу жило в Бродах, по слободам, деревням и по селам, в хуторах и лесных кордонах… — Старик читал свои перечни. — Сколько было ярмарок в год, сколько торгов, гуляний! Никого! Пустыня!.. В семьях было столько детей… Во дворах по столько скотины… Ничего не осталось! Детей не родят, хлева забиты, школы пустые. Одни погосты, да и с тех улетают вороны. Некого хоронить на погостах!..
Антонине казалось, она слушает какое-то причитание, о каком-то гладе и море, о великом избиении. Старик написал свою летопись, а в ней рассказ о побоище, об усекновении голов, о разорении царства. Голос старика рокотал. Улетал, возвращался. Казалось, она слушает хор голосов, отпевающий хор.
— Вот столько было убито на гражданской войне, столько белых и столько красных… Столько простых хлеборобов, которые под шрапнель попадали… Столько убито, когда собирали колхозы. Кулаков поморожено, в одних рубашках — на подводы в мороз. Партийцев из обрезов ночами. Сколько здесь кровушки пролилось! Столько взяли мужиков при Ежове, за тринадцатый колосок засудили, угнали бесследно… Столько при Ягоде — но лесам их ловили с собаками, на канал отправляли… Столько ушло на Отечественную, погибло в походах, в окопах, перемерло в плену, застрелено в партизанах…
Антонина слушала, переставала понимать, погружалась в плачи и стоны, опять не различала слова. Ей читали нараспев историю Родины. Не ту, что была известна, вписана в скрижали и книги, историю славной, цветущей страны, а другую, из непрерывных утрат и скорбей, вписанных рукой старика в клеенчатую тетрадь.
— Столько ушло в тюрьму за воровство и за драки… Столько спилось… Столько сошло с ума… Столько отразилось, повесилось… разбилось на тракторах, на машинах… Утонуло в озеpax и реках… Где они, косточки наших бродичей? На Беломорско-Балтийском, плывут мимо них кораблики!.. На Магнитке и Днепрогэсе, вот она, наша слава!.. На Колыме, на золотом песочке, там они, хлеборобы!.. В Казахстане, на урановых приисках, там крестьянские дети!.. Косточки наших бродичей всю Европу усеяли, до Берлина, до Парижа и Рима… И всю Азию, до Харбина, до Курильской гряды. Вымостили гать на полсвета!
Антонине казалось, в руках старика не книга, а весы с медными чашами и колеблющейся стрелкой. И он, как на фреске, кладет на чашу земные грехи, отягчает ее, клонит к земле. На чаше обгорелые храмы, рухнувшие дворцы и усадьбы. Там стреляют в затылки людей, гонят по этапу в Сибирь. Топят в болотах, забивают до смерти в бараках. Там, в этой чаше, штрафников подымают в атаку. Судят и губят ученых, морят поэтов. Там, на чаше, лежат убитые лоси, сведенные леса и дубравы, отравленные озера и реки. Старик держит весы за кольцо, бормочет:
— Столько снесено деревень… Столько разбито семей… Столько высохло рек и иссякло ключей… Господи, столько утрат!
Антонине было худо. Вторая чаша, где были прежние знания и вера, казалась пустой. Неужели все, что она любила и знала, все добыто неправой ценой? Все на крови, на погибели? Та школьная карта с красной в центре мира страной — неужели огромный, хлюпающий кровью тампон?
— Вы правы, потери огромны. — Фотиев дослушал Кострова, дождался, когда тот умолк, закрыл свою книгу, положил на нее бессильные руки. — Потери страшны. В сердце входит уныние, опускаются руки. Больно, невыносимо печально. Но мы не должны унывать, иначе у нас не останется сил. Остаток сил, остаток здоровья мы изведем на уныние. Или на ненависть. Станем ходить по нашим пепелищам, погостам. Искать виновных, требовать им отмщения. Будем искать их кости, белые кости, красные кости, кости палачей. Превратимся из тех, кто ищет спасения, в тех, кто ищет кости палачей.
— Я не требую мести, — всколыхнулся старик. — Мне не нужны их кости. Все они в этих оврагах, и белые, и красные кости, и те, кто томился в бараках, и те, кто стерег на вышках. И те, кто ходил с обрезом, и те, кто строил коммуны. Но я хочу одного — чтобы кончились списки утрат! Чтобы я не продолжал мою книгу! Чтобы кончились страшные, нескончаемые, длящиеся и поныне списки!
— Мы прервем эти списки, закроем вашу «Книгу утрат». — Фотиев протянул вперед руки, накрыл своими белыми большими ладонями темные стариковские пальцы. Антонине казалось — этим нежным и сильным движением Фотиев хотел передать старику свою веру. — Уже очнулись многие, многие! С каждым днем нас все больше. Не хотим умертвлять. Не хотим разрушать. Не хотим раболепствовать. Не хотим принуждать. Не хотим жить единой минутой, единым рублем и насущным хлебом. Очнулись рабочие в своих цехах и бытовках. Очнулись министры в своих кабинетах. Очнулись художники в своих мастерских. Партийцы на своих партсобраниях. Очнулась власть, и очнулся народ. Все думают общую думу — как исцелиться. Началось великое время, время трудов великих. Мы восстановим в себе свое мироздание, свое чувство добра и света. В работах, в непомерных земных трудах, которые нам предстоят, мы не забудем о правде, о любви и достоинстве нашем. Наш ум, наше сердце, измученные в скорбях, в горчайших, неведомых другим народам утратах, откроют в себе огромный свет и любовь. Мы исцелимся от вражды друг к другу, от недоверия и страха, от сведения давних счетов. Соединимся в братстве, любви и этой любовью примирим весь растерзанный, стремящийся в погибель мир, воюющие, ввергнутые в истребление народы. Мы примирим природу с машиной, грядущее с прошлым, живое с неживым. Мы уже готовы на это, ибо столько вынесли, в стольком ошиблись, столько горечи успели испить. Началось сотворение идей. Их много, их будет больше. И все они двинуты в дело. Если ты патриот, если идея добра стала для тебя идеей Родины, неси ее на общее вече, и ты будешь услышан! Будешь принят в работу, в артель! Для этой работы столько верящих, чистых сердец, любящих, мудрых сердец! И ваше сердце, в котором любовь и боль!
Антонина слушала эти неожиданные, пьянящие, волнующие ее слова, ловила его яркий, верящий взгляд. Ей казалось, весы в переполненной горечью чаше начинают колебаться, восстанавливать свое равновесие. Он, Фотиев, восстанавливает равновесие мира, не дает ему упасть. Не дает погибнуть и ей, Антонине, под обломками упавшего мира. И она была ему благодарна, верила, внимала ему.
— Вы сказали — идеи! — воскликнул старик. — Есть идея! Ее принесу на вече! Вы позвали, ударили в колокол, я откликнулся! Принес идею!
— Что за идея?
— О сутях людских! Я вам расскажу!.. Я прожил жизнь. Видел много людей. Тысячи! Все время стремился к людям. В клубке, в котле!.. Мальчишкой — в первый колхоз! У первой молотилки стоял, снопы подавал. Агитатор — с агитколонной против попов, против бога. Агитировал! Клуб открывал в церкви.