истоки его нелюбви к Фотиеву — они были на разных полюсах этой новой, открывшейся в мире реальности. Думал о Фотиеве, о его уме и энергии и о его беззащитности. Его социальный оптимизм, если внимательно вглядываться, таил надрыв. Его многословная торопливая проповедь напоминала скорее веру, чем знание. Его обоятельная личность, которой хотелось внимать, за которой хотелось идти, таила в себе нечто хрупкое, непрочное, подверженное непосильным нагрузкам с возможной катастрофой и сломом.
Тумаков думал о движении, вчера почти невозможном, сместившем громадные, доселе недвижные массы. О запутанной нарастающей сложности, в которую вверглась страна. И сознание его, журналиста, сталкивалось с этой сложностью, пыталось ее одолеть.
Он опять испугался. Чего — он сам не знал. Все на мгновение сместилось, вышло из фокуса. Мысли, предметы, чувства. Раздвоенный, распавшийся мир обнаружил нечто, что ужаснуло его. У мира была изнанка, и эта изнанка являлась иным, уходящим в бесконечность пространством, и в этом пространстве была своя жизнь, и оттуда, из-за стены, из другого таинственного пространства угрожала беда. Его сердце сжалось от страха. Ему показалось, он сходит с ума. Но это скоро прошло, и он снова стал думать.
Политика вдруг обнаружилась всюду. Она, политика, перестала быть привилегией, платным делом профессионалов. Острейшая борьба и смятение коснулись каждого, делают из него политика. Затрагивают личные судьбы, общественные статусы, семейный достаток. Рвутся былые привязанности, завязываются новые. Политика врывается в дружбу, в творчество, в сокровенное мироощущение.
На глазах меняются глубинные основы общества. Кончилась гарантированная, казавшаяся незыблемой стабильность. Меняются экономика, социальная жизнь, государственные институты. Из громадной, созданной за десятилетия конструкции начинают извлекать устаревшие, износившиеся двутавры. Врезают на их место новые. Меняют конфигурацию, всю систему опорных балок. И огромные контингенты людей, связавшие с этими опорами свое бытие, благополучие, жизненную прочность, растревожены, взвинчены, охвачены кто угрюмым несогласием и протестом, кто энергией творчества, кто бессознательной тревогой и ожиданием. Здесь, на станции, в Бродах, — то же, что и повсюду. «Вектор» новатора Фотиева, лукавство управленца Горностаева, усталость начальника стройки Дронова, растерянность секретаря райкома Кострова — явление перестройки, типы и личности перестройки. И он сам, журналист Тумаков, в своем стремлении понять и увидеть, преодолеть личные симпатии и антипатии, сделать правильный анализ и выбор, он, Тумаков, — тоже личность и тип перестройки.
Можно действовать так, будто этой сложности нет: мир понятен, явлен в прежних, описанных классикой формах. И действующая, не замечающая сложности личность, вторгаясь в мир, травмирует его и запутывает своим действием еще больше. Увеличивает своим хрестоматийным подходом число ошибок, число обрывков, завязанных наугад узелков, усугубляет своим упрямо классическим действием сложность.
Можно действовать, радуясь сложности и неразгаданности жизни, паразитируя на ней, двигаться, как в мутной воде, среди путаницы идей и явлений. Обворовывать этот запутавшийся, лишенный понимания мир. Обирать слепого. Рыскать по охваченным паникой жилищам. Воспользоваться катастрофикой мира.
Но можно стремиться разгадать и распутать сложность. Великим напряжением ума, души, этики разъять этот грозный клубок, понять его концы и начала, места рассечений, линии трещин и швов. Из темного, наполненного дымом и кровью хаоса сотворить прозрачную хрустальную сферу, озаренную лучами познания, с иерархией зла и добра, где можно творить и действовать, не боясь разрушений, не во вред, а во благо миру.
Кто они все, действующие в этом мире? Горностаев, он кто? Заблудший, не понимающий грозных, клубящихся в мире тайн, или лукавый делец, собирающий с гибнущего мира оброк? Фотиев — утопист, добившийся мнимых прозрений, возомнивший о раскрытии тайны, ослепленный гордыней познания, или неутомимый творец, погруженный в толщу неведомого, в душные, лишенные света глубины, грозящие раздавить и расплющить? А он сам, Тумаков, начинавший путь с писаний о фольклорной деревне, о народных песнях и сказах, о чудном мифе, связанном с преображением земли. Он, постепенно отступая от мифа, погребая его, облекая в оболочки реальной истории, реальной политики, заключая в стальные каркасы цивилизации, он, Тумаков, через годы прожитой жизни вдруг оглянулся и понял: его миф исчез и погас. И то, что прежде казалось киотом с лучистой лампадой, озарявшей нимбы и лики, превратилось в железный клепаный корпус строящегося авианосца в ртутных отсветах сварки.
Он вдруг почувствовал, что умирает. Ужас, безымянный, безмерный, вошел в него, оцепенил сознание, оледенил зрачки, остановился в каждой клеточке тела, в каждой частичке крови. Стало невозможно дышать. Кто-то жестокий, всеведающий смотрел на него, трогал бестелесными щупальцами.
«Я схожу с ума?.. Я — сумасшедший?..»
Ужас исчез. Был гостиничный номер. Обрывок недавней мысли, за которую он ухватился, спасаясь.
Последние годы он занимался атомной проблематикой. Обороной и энергетикой, комплексом политических и военных проблем. Его увлекала разгадка сложнейших, заложенных в историю механизмов, связанных с борьбой, с конфронтацией, с гонкой вооружений. Казалось возможным разгадать устройство генератора, питающего катастрофу. Понять его смысл и чертеж, чтоб потом, отключая его обмотки, останавливая валы, замедлить вращение, развернуть вспять, сделать двигателем прогресса и процветания. Он писал репортажи с боевых кораблей, из ракетных шахт, с миротворческих конференций и форумов.
Зазвонил телефон. «Ошибка. Слишком поздно», — подумал Тумаков.
Снял трубку. Звонил Горностаев.
— Проезжал мимо гостиницы. Увидел свет в окне. Решил позвонить, — говорил Горностаев. — Завтра в восемь машина к вам подойдет. Я распорядился.
— Благодарю, — сказал журналист. — А я вот лежу обдумываю свои впечатления. Мне будет о чем написать.
— Знаю, как трудно всегда проходят ваши материалы. Как трудно проходил ваш взрыв. Кто был за, а кто против. Какой резонанс он вызвал в военных кругах.
— Откуда вы знаете? — удивился Тумаков.
— Мир тесен, — засмеялся Горностаев. — Я знаком с вашим завотделом. Мы бываем вместе в одном доме. У дяди, у генерала Горностаева, вы упоминали о нем. Ваш зав чем-то обязан дяде, очень его почитает.
В этом мягко оброненном замечании натянулась, задрожала едва заметная струнка, металлическая, напряженная. «Растяжка», как называют ее саперы. Задел неосторожно ногой, и рядом раздался взрыв мины.
Горностаев не сказал о Фотиеве, не сказал о «Векторе». Он сказал о завотделом газеты, намекнул, что может влиять на него.
— Спокойной ночи, — произнес Горностаев. — Желаю удачи в работе.
— Спасибо, — сказал Тумаков.
Лежал в тишине ночного гостиничного номера. Слушал далекие гулы станции. И ему казалось, он сходит с ума.
Глава двадцать первая
К ночи усталый, измученный после огромного, вмороженного в снег и железо дня Фотиев вернулся домой, в тесную комнатку общежития.
В течение дня за множеством встреч, разговоров он израсходовал массу энергии. Убеждал, уверял, волновался, увлекал людей своей идеей и верой, добывал единомышленников и сторонников. На каждый пустяк, на любой, самый малый вопрос отзывался искренне, страстно. Проповедовал, не жалея эмоций и мыслей. Теперь, на исходе дня. опустошенный, продрогший, он сидел под газетным абажуром, среди утлого, убогого быта, прижав к батарее голые ноги. И было ему тревожно. Было ему печально и смутно.
В эти минуты усталости, когда его детище выпивало весь запас природной энергии и душа, подобно