— А никак. В точности как человек. Никак. Ну, я и не рассматривала его. Повернулась и назад побежала. Какое уж тут свидание. А назавтра узнала, что Кира и впрямь ушла. Встала ночью, вышла из дому и ушла. Видно, позвал он ее. Пошла за своей душой.
— А где была ее душа? — спросила Ждана.
— Они и забрали. Вот она и пошла, чтобы душа соединилась с телом. Ведь если души нет, какой же ты человек? Просто видимость, подобие.
— Оборотни! — пискнула Ждана. Она съежилась и казалась сейчас еще меньше. — А кто они такие?
Старуха пожала плечами.
— Кто знает? Говорят, они живут за лесом. Или за горами. Иногда подходят к поселкам. Ветер зимой говорит их голосом. Они вынимают у людей душу. А потом выманивают их к себе. На них опасно смотреть. И слушать их опасно.
— А что они делают с теми, кто к ним уходит? — спросил Тим.
— Водят их, — коротко ответила старуха.
— Как это — водят?
— А как ты играешь в куклы?
— Я не играю в куклы, — обиделся Тим. — Что я вам, девчонка?
Но всем все равно было страшно.
Снаружи было уже совсем темно, на сторожевой вышке бил гонг, созывая людей на вечернюю молитву и на ужин, голоса и музыка за стеной надрывались все отчаяннее, пытаясь заглушить вой ветра, пламя в очаге мерцало, а углы просторной комнаты были погружены во мрак. У меня заслезились глаза, как бывает, когда долго смотришь на огонь, горло перехватило, я попытался сделать вдох — и не смог. Видимо, я захрипел, потому что старуха обернулась ко мне, и это было последнее, что я помнил.
Когда я очнулся, все они окружили меня, но близко не подошли — просто, я лежал на полу, а они стояли и смотрели на меня сверху вниз. На лицах у них читалось любопытство вперемежку с брезгливым ужасом.
Я понял, что на меня опять накатило. До сих пор это были вроде как мимолетные обмороки — просто начинала кружиться голова — и тут же все проходило. А тут вдруг такое… словно из — за сверлящего воя ветра мне вдруг стало трудно дышать. Да разве бывает такое из — за шума ветра, какой бы он ни был?
— Припадочный, — брезгливо сказал Тим. — Эй, да он припадочный.
Старуха, странно на меня поглядывая, приподняла мне голову и дала напиться воды. Мне, вроде, стало полегче. Осталось только какое — то ощущение скрытой неловкости, чего — то, от чего нельзя избавиться — можно только постараться забыть.
— Катерина, а что… — опять завел было Тим.
— Хватит болтать, — прикрикнула она на него. — Вы и так засиделись.
Идите, идите спать.
Тим попробовал что — то возразить, но поглядел на ее суровое, точно высеченное из камня лицо, освещенное красноватыми отблесками пламени, и заткнулся.
Я тоже пошел к двери, ведущей в детские спальни, но она сказала:
— Люк! Останься.
Я задержался на пороге, вопросительно глядя на нее. Как всегда после таких припадков я ощущал слабость и звенящую пустоту — я предпочел бы, чтобы Катерина сейчас оставила меня в покое.
Она продолжала неподвижно сидеть в своем глубоком кресле.
— Подойди, — велела она.
Я неохотно приблизился и встал перед креслом, напряженно вытянувшись.
Она внимательно меня рассматривала — точно увидела впервые.
Потом, помолчав, спросила:
— И давно это с тобой?
Я ответил:
— Нет… не знаю. Просто это в первый раз так сильно.
Она покачала головой.
— Твои родители вроде были здоровыми людьми. И бабка по матери — тоже.
Остальных — то я не знала. А… ты на что — нибудь еще жалуешься?
Я недоуменно захлопал глазами. Я все время жаловался на голод — все в общине зимой недоедали, а дети, так те все время бегали голодными — что с них взять, ведь они все время растут. Но ведь это обычное дело!
— У тебя нет… видений? Тебе ничего не кажется?
— Видений? Как у отца Лазаря? Нет. Ведь… он же священник. А я нет.
Она покачала головой.
— Ты не годишься для обычной жизни, Люк. — пробормотала она себе под нос, так, что я еле расслышал ее. — А на что ты годишься, я не знаю. Ладно. Поглядим.
Я продолжал стоять, вопросительно глядя на нее, но она сказала:
— Что ты уставился? Ступай.
И я пошел спать. Она продолжала что — то бормотать себе под нос, глядя на огонь, но я уже не слышал.
С тех самых пор жизнь моя изменилась. Ненамного, почти незаметно, но изменилась. Сверстники стали меня сторониться, а взрослые посматривали искоса и как — то выжидательно. Я чувствовал это, но научился держать свои чувства при себе — просто делал вид, что ничего не замечаю. Должно быть, мною руководило то стремление к самосохранению, которое заставляет все живые существа не задумываясь делать какие — то правильные вещи — иначе, покажи я, что отношение бывших моих приятелей меня задевает, они в конец затравили бы меня так, что я бы света белого не взвидел.
Ветер держался еще несколько дней, потом стих, и мы отправились на берег — разбирать приношения, которые море отдавало нам, расплачиваясь за все тела утонувших рыбаков, за всех сборщиц раковин, застигнутых на отмели приливом… Небо было почти ясным, и в нем высоко — высоко парили птицы — огромные, отсюда они казались черными точками, и старуха Катерина сказала, что это предвестники ранней весны. Хорошо. А еще лучше было бы, если бы люди засыпали на всю зиму, а весной, когда солнце, наконец, переваливает через горный хребет, просыпались бы и принимались за дела. А то зима все тянется и тянется и под конец от нее можно свихнуться потому, что ты уже не знаешь, чем себя занять. Единственная радость — такие вот дни затишья, когда все торчат на берегу. Один раз я даже видел, как вдалеке проплывают похоронные лодки с мертвецами — их спеленутые тела отлив уносил далеко в открытое море. Зимой смертей всегда больше, чем летом — особенно среди стариков. Должно быть, эти лодки плыли недолго, от соседнего поселка — потому что факелы у них на носу еще продолжали гореть, освещая мертвым их последнее плавание. У нас тоже были в эту зиму похороны, но обряжают покойников и отпускают их в дальнее плавание, на поиски Счастливых Земель, одни только Старшие, да еще, конечно, священник. А остальным и смотреть на это нельзя.
Долгая в наших краях зима, долгая и холодная, но и ей приходит конец — волны перестают перекатываться через песчаную косу и женщины ночами в часы отлива охотятся с острогой на отмели и вспыхивают и гаснут в воде отражения факелов. Тропа к верхним пастбищам совсем заросла и пришлось заново расчищать ее огнем и я видел, как те деревья, что помоложе, расступаются, уступая пламени дорогу. Я с нетепением ждал лета, когда община, покинув тесные зимние дома, переберется в летние — на выгоны в предгорьях, рядом с такими же летними стоянками соседних общин — за зиму я уже успел подзабыть, что между ребятней из чужих общин часто вспыхивают жестокие драки, да и других неприятностей хватает — и тяжелой работы тоже, — а помнил только, как там было хорошо: как жгли костры и пели песни, и справляли праздник летнего солнцестояния и праздник урожая, и как спали под открытым небом, и как скрипели в траве пестрые маленькие пильщики. Но пока до лета было еще далеко — долины в предгорьях лежали под снегом, а люди общины сбрасывали зимнюю одурь, в шумных ссорах выплескивая все раздражение, накопившееся за полгода вынужденного безделья. Полы в молельном доме выскоблили добела и натерли пахучим воском, стены украсили гирляндами из зеленых веток и отец Лазарь