Элиза, она куда-нибудь поедет, надо же посмотреть страну.
Стояло пыльное лето, взбиравшееся на небо солнце лило жар на беззащитный дом, размазывая раскаленный воздух по перекрученным простыням; боль заполняла комнату, как вода – сперва тонкой дымкой растекалась по полу, затем обволакивала ножки прикроватной тумбочки, поднималась медленно, но неумолимо все выше и выше, наконец, словно береговая волна, заливала раскаленную кровать, росла дальше, огромная и злобная, острые гребни боли хлестали песком и жесткими водорослями, заполняли постель, доплескивались до стен, пол и стены от этой тяжести прогибались, в полдень, комната уже тонула в боли, потолок намокал, струи боли, просачиваясь в щели между изношенными досками, вытекали наружу и собирались лужей в пыльной дворовой канаве. Дышать в этом океане боли было невозможно, и она молила, задыхаясь:
– Помогите! Нильс, помоги мне, пожалуйста, помоги. Я не могу, не могу больше. Не могу, не могу. – После полудня боль закипала; Элиза превращалась в рыбу, которую живьем бросили в кастрюлю. Кожа лопалась, как на перезревшем помидоре, мышцы сводило судорогой и натягивало на кости; кипящая жидкость просачивалась в костный мозг, Элиза выгибалась дугой и кричала, пока выдерживали голосовые связки: –
Нильс сзывал единоверцев, и они долго молились у ее постели. Бросали друг другу змей, пели, били в бубны, здесь же у Элизы в комнате проводили соборование, разговаривали с духами, но она лишь стонала:
Когда в воскресенье зазвонил телефон, Нильс поднял трубку, сказал Конраду, что мать спит, и нажал на рычаг.
Однажды утром, дотронувшись до стены спальни, он почувствовал, как она нагрелась на солнце. Дом был тих этим теплым днем, становилось жарко, но из комнаты для гостей, в которой сейчас лежала Элиза, не доносилось ни звука.
– О, Господи, – пробормотал Нильс, – сделай так, чтобы она умерла ночью, возьми ее к себе, Господи, и пусть это наконец закончится. – Он поднялся, дотащился до туалета и встал напротив унитаза, дожидаясь, когда потечет струя; но проржавевший краник не открывался, и пришлось спускать воду, чтобы привести его в чувство. От Элизы по-прежнему ни звука. Нильс выполз в кухню, включил чайник. К ней в комнату он не заглядывал, боясь сломать такую прекрасную тишину, по крайней мере, можно пока выпить чаю. Господи, хоть бы ты забрал ее ночью. Солнечный луч прошел через окно и лег на раковину. Горячий квадрат расположился на холодильнике, осветив следы пролитой пищи и жирные отпечатки пальцев. Вода в чайнике закипела, он бросил в треснувшую чашку пакетик заварки, налил воды, подождал нетерпеливо, пока она не станет темно-коричневой, капнул молока, но из-за ядовитой заварки оно свернулось творожными хлопьями. А может, прокисло молоко. Ерунда, подумал Нильс, и высосал всю чашку, горячую и прогорклую от испорченного молока. И вот – тут как тут. Из-за двери прорвался первый стон – открытым издевательством над его благословенной тишиной.
Это было невыносимо. Ярость перехлестнула вину и сострадание. Нильс выскочил на улицу и промчался вокруг дома.
– Сейчас помогу, – и ударил.
«Мне бы ангельские крылья»
Кровь заливала комнату. В Элизе было слишком много крови, целые галлоны пурпурно-красной крови, она бурлила, лилась потоком, пропитывала все вокруг. Она пузырилась с шумом и бульканьем, заглушая его безмолвный крик. Тишина ускользала. Так близко, а не достанешь.
По наружной лестнице он поднялся на верхушку силосной башни и потянулся к небу, веря, что либо его подхватит Иисус, либо он заплатит за все.
Узнав о случившемся, старший сын Конрад рыдал в три ручья.
– Она хотела поехать в Эльдерхостел, на Аляску, если бы ремиссия, – повторял он сквозь слезы. – Она же никогда нигде не была. Проклятый ублюдок.
Но Айвар лишь кивал и соскабливал со старого стола краску – а какой еще реакции можно ждать от человека с некоторой, как говорится, задержкой в развитии.
Свет страха
Темная хижина Айвара стояла на темной городской окраине. По ночам он гасил свет, хижина погружалась во тьму, бледно-зеленые листья отливали свинцом, а тени казались гигантскими рулонами черной шерсти. Он тихо бродил по своим дорожкам, на ощупь и по памяти обходя камни, навострял уши и ловил ноздрями запах горностаевой шерсти и лисьего дыхания; он, не глядя, определял контуры столбов, как это умеют только слепые. Иногда падал на влажную траву, прямо на ползучих жуков, и долго смотрел в мигающее небо; ему было радостно – хоть эту радость и омрачала зависшая над поселком оранжевая волна уличных фонарей, да и само небо, прочерченное суетливыми планетами, спутниками и, слишком часто, вертолетами с их клацающим скрежетом – короче, темнота рушилась. Свои мысли он излагал Року, грубоватому на вид псу с вялыми глазами, который слушал разглагольствования Айвара и был единственным его собеседником, ибо разговорчив Айвар становился только в одиночестве.
– Что же это получается, страна боится темноты, миллионы людей видят небо и звезды только по телевизору, когда пылающие ракеты и кометы выписывают им название стирального порошка. Под ярким светом мы являемся на свет, растем под свет ночников, автомобильных фар, уличных фонарей, неоновых вывесок, маяков на небоскребах и горящих всю ночь витрин; с нами свет холодильника и ручных часов, стенные ходики светятся в темноте, мигалки машин и самолетов, фонарики на шариковых ручках и ключи с подсветкой, по ночам нас преследуют зеленые и красные глаза телефонов, телевизоров и охранных систем, водонагревателя, плиты и простых выключателей. Потом наступает это проклятое Рождество, зажигает окна и елки, огни на крышах, огни вокруг домов, лампочки вдоль главной улицы, каждая паршивая бензоколонка полыхает «Титаником». – Он перечислял заградительные огни, фермерские фонари, свет на пешеходных дорожках; каждый американский сосунок с первого дня жить не может без света, темнота изгнана в космос, и сумасшедшая страсть к люминесценции зажигает полыхающий по всему миру пожар: в топках сгорает уголь, дрова, нефть, газ, уран; электричество генерируют ветряные мельницы, солнечные батареи, приливы и отливы, турбины на перегороженных реках и ядерный распад. Дерево, жидкости, газы, руды, воздух, солнечные лучи – все это лезвия света, наточенные специально, чтобы пронзать черное кипение ночи.
Айварово счастье
Рабочее место Айвара выглядело так: у самой дороги длинные столы из плотницких козел и досок, а на них – выставка всевозможного хлама: кувшины, консервные банки, скобяные товары – каждая вещь снабжена белым ярлыком на белой хлопковой нитке, шариковой ручкой написана цена; хлопает на ветру тряпичная вывеска – «БЛОШИНЫЙ РЫНОК И КОМИССИОННЫЕ ТОВАРЫ». На проезжих туристах он зарабатывал неплохие деньги, но держал язык за зубами. Пусть думают, что сумасшедший Айвар кормится жареными кузнечиками.
Когда в 1988 году умер Вольдемар Салк, хозяин похоронного бюро «Салк», его дочь приехала в город разбираться с наследством, и ее белая грустная физиономия тут же скривилась от болезненных воспоминаний. Казалось, со времен ее детства не изменилось ничего – вот-вот из кустов выскочат сестрички Тул и заорут:
– Эй, ты, эй, ты, Пэтти, дурнее всех на свете! – Или: – Наша Пэтти как-то раз провалилась в унитаз! – и она опять побежит из Олд-Глори как можно быстрее и как можно дальше.
Она беспомощно бродила по заплесневелым вонючим комнатам: тошнотворный запах пропитал одежду, кровати, диваны и газеты, в кухонном буфете валялась овсяная мука и пшеничные хлопья, рис и масло, которым пропахли занавески, ковер на полу и все ее детство. Она вышла на прогнутое крыльцо и там, закурила в речном тумане, глядя на свою машину так, словно видела ее впервые в жизни. Мимо проехало несколько других машин, люди поворачивали к ней головы. Она отлично знала, что они сейчас говорят друг другу: кто это у Салка на крыльце, должно быть, дочка, как ты думаешь, вот же бедняжка, нет бы явиться, пока старик был еще жив, и ведь когда умерла мать, ее тоже никто тут не видел, стекляшка