услыхала.
– Идет ли дождь у тебя, малышка, такой, как здесь? – Спрашивал он, голос извивался вместе с проводами, голос капал, медленно и печально. В ответ – живая тишина, проволочное дыхание и щелчки за много-много миль. Тишина, чеканная тишина. Слишком много нужно сказать.
– Если бы я мог быть с тобой, – выдыхал он, – говорить с тобой, любить тебя, войти в тебя. Я так скучаю по тебе, малышка. – Слова пробивались в провода обрывками. – Скучаю. Скучаю без тебя. Все ради тебя, малышка.
Она повесила трубку, но ему казалось, что она все еще там, все еще на линии, все еще связана с ним, хочет что-то сказать, но не может, да и не нужно это, ведь он и так уже все понял. Он ушел.
Зеленый аккордеон был еще с ним, хотя рашпер потерялся, а футляр он выбросил – никак не продать этого ебаного ублюдка. Инструмент стоял на буфете, смотрел на противоположную стену, глаза его ловили только безжизненный свет и потому казались слепыми. Ремень на футляре порвался через несколько минут после того, как Октав ступил на платформу; это произошло прямо на вокзале, когда он старался не изумляться слишком явно арочным окнам и овальному залу, в котором гуляло эхо – беспокойная масса людей с узлами, чемоданами, кучи детей, футляр упал на мраморный пол, аккордеон выпал и с мерзким звуком покатился по лестнице. Кто-то крикнул:
– Эй, мужик, ты что-то потерял. – Октав подхватил инструмент, запихал его в футляр, вне себя от смущения – все стали оглядываться на эту южную деревенщину – он рванул на Двенадцатую улицу, не зная толком, куда податься, лишь помнил, что ему надо на Индиана-авеню. Дискантовый край треснул. Еще на вокзале, горько выругавшись, он выбросил футляр и теперь тащил по улице голый инструмент. Бадди Мэйлфут мог специально надорвать ручку.
Октав инстинктивно повернул на юг, с инструментом в одной руке и чемоданом в другой пробрался сквозь кучку музыкантов Армии Спасения: труба, барабан, английская концертина и наконец тамбурин не оставляли сомнений в том, что они ничего не понимают в музыке. Октав ловил ноздрями запах Чикаго: вонь животных с юго-восточных боен, аромат истощения и неприятный привкус жирного, горячего жареного мяса. Он прошел мимо кинотеатра и обувного магазина, мимо вывески хироманта с указательным пальцем над лестницей, богобоязненного растафары с барабаном, мимо фронтонов церквей.
Ему досталась полуподвальная комната-кухня, темная дыра с плиткой, все здесь пропахло чем-то странным, зато дешево.
(Это здание вместе с несколькими сотнями других уцелело после пожара; зеленые зигзаги спускались по пятнистым стенам; проблески кружевных мостов, фабрики с дырами незастекленных окон, распухшие монограммы граффити, одни буквы поверх других, слой за слоем, беспорядочно, бессмысленно – и четкая надпись «ЗАБУДЬ» на виадуке.) В шкафу он нашел грязную белую расческу, пожелтевшую газетную рекламу «познакомьтесь с бессвязными звуками, такими популярными среди подростков…» и письмо, адресованное человеку по имени Иуда Брэнк, в котором говорилось: «Флито нада сакс, типа как ты, пазвани 721—8881». На конверте стоял штамп: Канзас-Сити, 1949 год. Октав задумался, кем мог быть этот Флито, наверное, уже сдох – потом выбросил письмо в картонную коробку, которая служила ему мусорной корзиной и вызывала в памяти другую картонную коробку – его самое первое воспоминание: он лежит в полутемной комнате и смотрит на края коробочных стенок, бледно-коричневый цвет, ряд маленьких темных тоннелей, уходящих туда, где страшно и странно, из устья тоннеля вылезло крошечное красное насекомое, посмотрело на него сверкающими глазами и уползло обратно.
– Не может быть, чтобы ты это помнил, – говорила мать. – Все так, ты лежал в коробке, но ты тогда только родился. Этого никто не помнит. Ты так быстро вырос, что через месяц я тебя оттуда вытащила. Коробка была от мыла, «Белый Ринзо». Люди смеялись, что я хочу отмыть тебя добела. – Но до сих пор запах мыльного порошка вызывал в нем угрюмо-печальное чувство, прочно связанное с тонкими картонными тоннелями.
Зеленый аккордеон покрылся пылью – он знал, что это вредно, но не мог заставить себя ее вытереть, он вообще теперь мало что мог, разве что играть, но играть почти не хотелось. В первое время он играл постоянно – есть там трещины или нет, какая разница – но аккордеон издавал взволнованные, похожие на тяжелое дыхание звуки, словно от тяжелой работы, словно визг шурупов, словно он смертельно тосковал по ком-то, да, такие звуки издавал бы человек, которого превратили в аккордеон, и очень скоро Октав уже не мог их выносить. Звук, словно кого-то на чем-то заклинило. Работы не было. Дело, похоже, шло к тому, что придется тащить инструмент в ломбард и возвращаться домой.
– Ну почему все так? – зло говорил он, обвиняя себя самого в том, что нет работы, и выискивая в своем нутре какой-то глубокий изъян – в чем-то он был не таким, как все, чего-то ему не хватало – неважно чего.
Думаешь, все уладится
Только через год или два наступил день, когда он окончательно решил отнести аккордеон в ломбард, но не для того, чтобы купить билет на юг, а потому, что приобрел к этому времени не слишком обременительную привычку, а зарплату задерживали, но если человеку что-то надо, значит надо. Он никуда не уехал. Он устроился учеником плотника в строительную компанию, собирался вступать в профсоюз, хотя спешить было некуда, на новых объектах появилась работа, недостроенные здания наполнялись чернокожими сразу, как только привозили окна; огромную площадь поделили между собой город и скоростная дорога Дэна Райана. Грош цена разговорам про интеграцию юга – пусть посмотрят своими глазами: прочная, как скала, сегрегация, окруженная настоящим крепостным рвом. Может, так и задумывалось?
Он связался с двумя женщинами, и хорошо себя при этом чувствовал – Бо-Джек и Стаддер приехали из его родных мест и направились прямиком на музыкальную сцену; он показывал им, что тут и где, а они смотрели на него снизу вверх, и шутили лишь наполовину, называя «большим ниггером в Чикаго». Октав устроил для них экскурсию по цветным клубам, где тусуются отморозки, и дальше – где жирные, как свиньи, белые драндулеты сутенеров протискиваются сквозь кучки поджарых гангстеров; вылезая из машин, эта публика демонстрировала острые, как лезвия, стрелки брючек, крокодиловые туфли и вихляющую, как положено котам, походку. Бо-Джек сказала, что Вилма вышла замуж и переехала в Атланту. Им хотелось послушать что-то особенное, какие-нибудь новые необычные мелодии. Он отправил их в клуб «Брильянтовая точка» на группу «Негритянское жужу» с диатоническим аккордеоном,
Он сам не знал почему так получалось, но у него испортился характер: теперь его раздражала любая