здоровьем, за что вы без сомнения, как благоразумная мать, меня первые станете укорять. Но есть обязанности, которые нужно выполнить и где, признаюсь, без личного моего присутствия я не думаю быть успеху. Итак, я не хочу вас льстить напрасною надеждою. Может быть, увидимся нынешнюю зиму, может быть нет. Если ж увидимся, то не пеняйте, что на короткое время. Завтра отправлюсь в Вену, чтобы быть поближе к вам. Письма адресуйте так, как я вам сказал: в Москву на имя профессора Моск<овского> университ<ета> Погодина, на Девичьем поле. Не примите опять этого адреса в том смысле, чтобы я был скоро в Москве, но это делается для того, чтобы ваши письма дошли до меня вернее: они будут доставлены из Москвы с казенным курьером, и вы, стало быть, заплатите за них только до Москвы, что сделает большую разницу. Триест — кипящий торговый город, где половина италианцев, половина славян, которые говорят почти по-русски — языком очень близким к нашему малороссийскому. Прекрасное Адриатическое море передо мною, волны которого на меня повеяли здоровьем. Жаль, что я начал поздно мои купанья. Но на следующий год постараюсь вознаградить. Прощайте, бесценная маминька. Будьте здоровы и пишите. Теперь вы можете писать чаще, письма ваши будут скорее получаться мною.
Много вас любящий и признательный вам сын ваш Ник<олай>.
<Адрес:> Pultava (en Rusie Meridionale).
Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской.
В Полтаву, оттуда в д. Василевку.
П. А. ПЛЕТНЕВУ
Москва. 27 сентября <1839.>
Я в Москве. Покамест не сказывайте об этом никому. Грустно [Как странно. ] и не хотелось сильно! Но долг и обязанность последняя: мои сестры. Я должен устроить судьбу их. Без меня (как ни ворочал я это дело) я не находил никакого средства. Я на самое малое время, и как только устрою, не посмотрю ни на какие препятствия, ни на время, и чрез полтора или два месяца я на дороге в Рим. К вам моя убедительнейшая просьба узнать, могу ли я взять сестер моих до экзамена и таким образом выиграть время или необходимо они должны ожидать выпуска. Дайте мне ответ ваш и, если можно, скорее. Скоро после него я обниму, может быть, вас лично.
Я слышал и горевал о вашей утрате. Вы лишились вашей доброй и милой супруги, столько лет шедшей об руку вашу, свидетельницы горя и радостей ваших и всего, что волнует нас в прекрасные годы нашей жизни. Знаете ли, что я предчувствовал это. И когда [Далее было: я] прощался с вами, мне что-то смутно говорило, что я увижу вас в другой [во второй] раз уже вдовцом. Еще одно предчувствие, оно еще не исполнилось, но исполнится, потому что предчувствия мои верны, и я не знаю отчего во мне поселился теперь дар пророчества. Но одного я никак не мог предчувствовать — смерти Пушкина, и я расстался с ним, как будто бы разлучаясь на два дни.
Как странно! Боже, как странно. Россия без Пушкина. Я приеду в П<етер>бург и Пушкина нет. Я увижу вас — и Пушкина нет. Зачем вам теперь Петербург? к чему вам теперь ваши милые прежние привычки, ваша прежняя жизнь? Бросьте всё! и едем в Рим. О, если б вы знали, какой там приют для того, чье сердце испытало утраты. Как наполняются там незаместимые пространства пустоты в нашей жизни! Как близко там к небу. Боже, боже, боже! о мой Рим. Прекрасный мой, чудесный Рим. Несчастлив тот, кто на два месяца расстался с тобой и счастлив тот, для которого эти два месяца прошли, и он на возвратном пути [и он возвращается] к тебе. Клянусь, как ни чудесно ехать в Рим, но возвращаться в него в тысячу раз прекраснее. Ради бога, узнайте от Жуковского, получил ли [не получил ли] он мое письмо из Варшавы и какой его ответ.
Адрес мой: Профессору> импер<аторского> Моск<овского> унив<ерситета> Михаилу Петровичу Погодину на Девичьем поле, в собст<венном> доме. Для передачи Гоголю, который всё тот же неизменно любящий вас вечно.
С. Т. АКСАКОВУ
<Первая половина октября 1839. Москва.>
Посылаю вам всё, что имею. Других документов нет, кроме пашпорта. — Не можете ли вы узнать, когда выпуск в Патриот<ическом> институте. Я не помню, но мне это нужно. <нрзб> имеете время, а нет, то и не нужно.
Весь ваш Гоголь.
М. Н. ЗАГОСКИНУ
<Первая половина октября 1839. Москва>
Адресую мое письмо к вам, как члену того просвещенного и высшего круга, который составляет честь и гордость Москвы. Тяжело было моему сердцу, и клянусь, тяжесть эту чую до сих пор, когда дошли до меня слухи, что мое непоявление в театре отнесено было к какому-то пренебрежению московской публики, встретившей меня так радушно [так радушно встретившей меня] и произведшей бы <в> иное время благодарные ручьи слез. Моего положения внутреннего никто не видал. Никто не мог прочесть на лице моем потрясшего меня удара несчастий в моих отношениях семейственных, который получил я за несколько минут до представления моей пиэсы. При всем том, зная, что меня ожидает радушная встреча той публики, которая была доселе заочно так благосклонна ко мне, я пересилил себя и, несмотря на свое горе, был в театре Я собрал даже всё присутствие духа, чтобы явиться по первому вызову и принести мою глубокую признательность. Но когда коснулся ушей моих сей единодушный гром рукоплесканий, гак лестный для автора, сердце мое сжалось и силы мои меня оставили. Я смотрел с каким-то презрением на мою бесславную славу и думал: теперь я наслаждаюсь и упояюсь ею, а тех близких, мне родных существ, для которых я бы отдал лучшие минуты моей жизни, сторожит грозная, печальная будущность; [и уже неотразимый и верный удел] сердце мое переворотилось! Сквозь крики и рукоплескания мне слышались страдания и вопли. У меня недостало сил. Я исчез из театра. Вот вам причина моего невежественного поступка Мне не хотелось и, клянусь, стоило больших сил объявить ее; но я должен был это сделать. Я победил в этом собственную гордость. Я вас прошу даже сообщить всем тем, которые будут укорять меня к довершению моего горя неправым и тяжелым моему сердцу обвинением и бесчувственности и неблагодарности. Вы покажите даже им письмо мое, на что бы я никогда впрочем не согласился, потому что чувства и страдания должны быть святыней, храниться в сердце и не поверяться никому, но из желанья доказать, как ценю я сильно и много эту благосклонность ко мне публики, я жертвую сим. Она может не поверить словам моим и этому сердечному моему письму, может даже посмеяться надо мною. Пусть она прибавит еще презрения, еще той ненависти ко мне, которую питают [Далее было: питают <ко> мне] многие соотечественники мои, но клянусь, никогда не выйдут из благодарной груди моей те минутные выражения ее радушия и благосклонности. Я опять умчу в изгнанье мою нищенскую гордость и мою сжатую бедствием душу; но и среди горя, в моем существованьи, померкшем и утружденном болезнью душевной и