им, от Толстых принимаешь истину как от кого-то более великого и чистого, чем ты сам. С Бальзаком иначе — тебе известно все его несовершенство, оно часто отпугивало тебя вначале, затем ты стал понемногу влюбляться в него и с улыбкой принимать все наивные рассуждения автора, которые так похожи на него самого; в нежности к нему примешана ирония; тебе знакомы его минусы, недостатки, но ты любишь даже их — ведь они так характерны для него.
Сохранив некую хаотичность стиля, Бальзак на первый взгляд не пытался объективировать речь своих персонажей или же, делая это, не мог удержаться от ежеминутных ремарок по поводу своеобразия языка того или иного действующего лица. Все наоборот. Тот самый человек, который простодушно высказывает свои исторические, художнические и т. п. воззрения, скрывает самые потаенные свои намерения и дает подлинной речи своих персонажей говорить самой за себя, да так тонко, что порой она остается незамеченной, а он и не пытается указать нам на нее. До чего же шутливые замечания г-жи Роген (парижанки по уму, но для Тура — жены провинциального префекта), сделанные ею об интерьере Рогронов, —
Когда герцогиня де Ланже беседует с Монриво, у нее вырывается «Надо же!», а у Монриво срываются с языка солдатские пошлости. Пение Вотрена, шутки клерков («Полковник Шабер»), ничтожность разговора герцога де Гранлье с видамом де Памье:
«— …Граф де Монриво скончался в Петербурге, я знавал его там, — подтвердил видам де Памье. — Это был тучный человек, отличавшийся необычайным пристрастием к устрицам.
— Сколько же он их съедал? — полюбопытствовал герцог де Гранлье.
— По десять дюжин в день.
— И это не причиняло ему вреда?
— Ни малейшего.
— Скажите, как удивительно! И неужели это не вызывало ни подагры, ни камней в печени, никакого недомогания?
— Нет, он был совершенно здоров и умер от несчастного случая.
— Ах, от несчастного случая? Вероятно, его организм требовал устриц, они были ему необходимы…».
Речь Люсьена де Рюбампре, даже в его репликах в сторону, отдает той пошлой веселостью, происходящей от плохого воспитания, что должна нравиться Вотрену. «„Каноник не чужд и театра“, — сказал Люсьен самому себе», «Вот он и попался…», «Вот так мавр! Что за натура?». Не одному Вотрену по душе Люсьен де Рюбампре. Оскар Уайльд, которого жизнь — увы! — со временем научила, что есть кое-что побольнее острых переживаний, возникающих при чтении книг, в начале своего пути (когда он утверждал: «Туманы над Темзой появились со времен поэтов „Озерной школы“») говорил: «Самое большое горе в моей жизни? Смерть Люсьена де Рюбампре в „Блеске и нищете куртизанок“[15] ».
В последней сцене первой части «Тетралогии» Бальзака (поскольку у него отдельный роман редко является законченным целым, для него роман — это цикл, состоящий из отдельных произведений) каждое слово, каждый жест имеет подтекст, изнанку, о которых автор не предупреждает читателя и которые отличаются непревзойденной глубиной. Они из области такой специфичной психологии, никем до Бальзака не разработанной, что даже определить их довольно трудно. <…>
Подобные эффекты возможны лишь благодаря превосходному изобретению Бальзака: сквозным персонажам на протяжении всех романов. Так, меланхолический и зыбкий свет луча, поднявшегося из самой глубины созданного им жизненного моря и освещающего целую жизнь, может коснуться и этой дворянской усадьбы в Дордони, и двоих остановившихся перед ней путников. Сент-Бёв ничегошеньки не понял в этой особенности бальзаковских романов: «Эта претензия привела его в конце концов…» («Литературно- критические портреты»).
Сент-Бёв не заметил гениальной идеи Бальзака. Мне могут возразить, что она не сразу проявилась в его творчестве. Какая-то часть его романов лишь впоследствии вписалась в циклы. Что из того? «Колдовство на страстную пятницу» Вагнер сочинил до того, как задумал «Парцифаля», а ведь со временем оно стало одной из частей оперы. Но соотнесение и без того прекрасных творений, новые связи, внезапно подмеченные гением меж разрозненных частей, что стремятся к слиянию в целое, сосуществуют и более не могут друг без друга — это ли не лучшее из его прозрений? Сестра Бальзака оставила нам свидетельство того, какую радость он испытал в день, когда его осенила эта мысль; я нахожу ее столь же великой, как если бы она появилась у него прежде, чем он сел за свой первый роман. Эта мысль — луч, что возник и разом высветил отдельные части его творения, до тех пор тусклые, остававшиеся в тени, объединил их, оживил, зажег, но ведь луч этот и был и остается его мыслью.
Все прочие высказывания Сент-Бёва о Бальзаке не менее бессмысленны. Упрекнув Бальзака в «стилевых излишествах», которых он сам, к несчастью, лишен, он корит его и за вкусовые огрехи, что лежит, так сказать, на поверхности и ни для кого не секрет, однако для примера выбирает фразу, примыкающую к одному из тех восхитительно написанных пассажей, которые, несмотря ни на что, нередки у писателя и в которых авторская мысль цементирует стиль, придавая ему законченность. Эти старые девы, «разбросанные по всему городу, вбирали, подобно капиллярам растения, всасывали в себя жадно, как листок — росу, разные новости, тайны каждой семьи и непрерывно передавали их аббату Труберу, как листья передают стеблю поглощенную ими влагу»{152}. И несколькими страницами ниже идет та самая фраза, за которую Сент-Бёв корит Бальзака: «Такого рода фразы разносились повсюду капиллярами великого тайного собрания женщин и сочувственно повторялись всем городом». Сент-Бёв осмеливается утверждать, что причина успеха романа «Тридцатилетняя женщина» в том, что Бальзак сочувствовал недугам женщин, от которых уходит молодость: «Мой строгий друг говорил: Генрих IV завоевал королевство город за городом; г-н де Бальзак завоевал своих болезненных читательниц благодаря вниманию к их недугам. Ныне тридцатилетние женщины, завтра пятидесятилетние (и даже шестидесятилетние), послезавтра — страдающие хлорозом, в „Клаесе“ — уродины и т. д.». И без стеснения называет еще одну причину молниеносного распространения славы Бальзака по всей Франции: «Ловкость в выборе места действия романов». На одной из улиц Сомюра путнику покажут дом Евгении Гранде, в Дуэ, возможно, уже указывают на дом Клаеса. Какая сладостная гордость, должно быть, сквозила в улыбке владельца «Гренадьеры», хоть он и снисходительный туренец! Заискивание перед любым из городов, где автор поселяет своих персонажей, якобы и помогло ему завоевать эти города. Можно понять, когда о Мюссе, известном своим пристрастием к конфетам, розам и т. д., Сент-Бёв пишет: «Когда любишь столько всего…»[16]. Но он как будто упрекает Бальзака за сам размах его замысла, за его творческое многообразие, называя все это ужасной неразберихой! Да ведь в том-то и состоит величие бальзаковского творения. Сент-Бёв пишет, что Бальзак набросился на XIX век как на свою тему, что общество — это женщина, ждавшая своего художника и обретшая его в лице Бальзака, что, изображая ее, он презрел традицию, обновил палитру и изощрил кисть в угоду этой тщеславной кокетке, стремящейся забыть о своих предшественницах и быть похожей лишь на самое себя. Однако художник не намеревался ограничиваться только изображением, то есть простым воспроизведением оригинала. Его произведения блистали мыслями, такими, без которых, если угодно, невозможны прекрасные живописные полотна, ибо он часто облекал один вид искусства в формы другого, но тогда его произведения производили еще и изобразительный эффект, воплощали великий изобразительный замысел. Как в изобразительном эффекте он узревал прекрасную мысль, так и мысль произведения могла представляться ему источником прекрасного изобразительного эффекта. Он рисовал себе картину, исполненную поразительной оригинальности и способную восхищать. Вообразим сегодня литератора, которому заблагорассудилось бы раз двадцать при различном освещении трактовать одну и ту же тему и у которого возникло бы ощущение созидания чего-то глубокого, неуловимого, мощного, всеподавляющего, ни на что не похожего, поразительного, подобного пятидесяти соборам или сорока водоемам с кувшинками Моне. Страстный почитатель живописи, Бальзак порой испытывал радость при мысли, что и у него тоже возникает прекрасный замысел картины, описания, от которого придут в исступление читатели. Но прежде всего, на первом месте у него всегда был замысел, а не спонтанное изображение, как считает Сент-Бёв. С этой точки зрения даже Флобер, и тот в меньшей степени отличался подобной заданностью. Колорит «Саламбо», «Бовари»… Начинает одну тему, не нравится, хватается за любую, лишь бы работать. Но все великие писатели имеют точки соприкосновения и представляют собой как бы различные, порой противоречащие