сказал на другой день после этого обеда, садясь за стол;
— Неужели мы не увидим сегодня Свана? Его действительно можно назвать личным другом…
— Надеюсь, что нет! — воскликнула г-жа Вердюрен. — Сохрани нас от него Бог, — он так убийственно скучен, глуп и невоспитан.
При этих словах на лице Котара изобразилось крайнее изумление, соединенное с полной покорностью, как если бы он услышал истину, противоречившую всем его доселешним убеждениям, но обладавшую непререкаемой очевидностью; испуганно уткнувшись носом в тарелку, он ограничился тем, что протянул: „А-а-а-а-а!“, последовательно пройдя, — в отступательном движении, выполненном им в полном порядке, по нисходящей гамме, — все ноты, заключенные в диапазоне его голоса. С тех пор у Вердюренов не было больше речи о Сване.
Таким образом, салон этот, соединивший Свана и Одетту, стал препятствием для их свиданий. Она не говорила ему больше, как в первые времена их любви: „Во всяком случае, мы увидимся завтра вечером: у Вердюренов ужин“, — но: „Нам нельзя будет увидеться завтра вечером у Вердюренов ужин“. Или же Вердюрены приглашали ее с собой в Комическую Оперу посмотреть „Ночь Клеопатры“, и Сван читал тогда в глазах Одетты страх, как бы он не вздумал ее упрашивать не ходить туда, еще недавно, когда выражение этого страха пробегало по лицу его любовницы, он не мог удержаться от того, чтобы не расцеловать ее, теперь же оно приводило его в негодование. „Я вовсе не сержусь, однако, — уверял он себя, — видя, как она рвется порыться в навозной куче этой ужасной музыки. Я опечален, не за себя конечно, но за нее; опечален мыслью, что, прожив более шести месяцев в ежедневном общении со мной, она оказалась не способной перевоспитать себя настолько, чтобы проникнуться отвращением к Виктору Массе! Или хотя бы настолько, чтобы понять, что есть вечера, когда женщина, мало-мальски чуткая, должна уметь отказаться от удовольствия, если ее просят об этом. У нее должно было найтись столько такта, чтобы сказать: „я не пойду“, хотя бы из простой деликатности, если от этого ответа зависит окончательное мнение о ее душевных качествах“. И, убедив себя в том, будто он желает удержать Одетту в тот вечер подле себя, не пустив ее в Комическую Оперу, только для того, чтобы составить себе более благоприятное суждение о ее духовной ценности, Сван обратился и к ней с теми же доводами, обнаружив при этом такую же неискренность, как и в его обращении к самому себе, и даже, может быть, большую, ибо при этом он повиновался также желанию задеть ее самолюбие.
— Клянусь тебе, — говорил он Одетте за несколько мгновений до того, как она должна была отправиться в театр, — что, обращаясь к тебе с просьбой не ходить туда, я от души желал бы, будь я эгоистом, услышать от тебя отказ, так как сегодня вечером у меня тысяча дел и я окажусь в весьма затруднительном положении, я буду недоволен, если, вопреки всякому ожиданию, ты мне ответишь, что не пойдешь в театр. Но мои занятия, мои удовольствия — не всё: я должен думать и о тебе. Может наступить день, когда, увидя меня навсегда разлученным с тобой, ты вправе будешь упрекнуть меня за то, что в решительную минуту я тебя не предостерег, — в минуту, когда, я чувствую это, у меня готово сложиться о тебе одно из тех суровых суждений, с которыми любовь не в силах долго бороться. Видишь ли, „Ночь Клеопатры“ (какое название!) не имеет в данном случае ровно никакого значения. Но мне важно знать, действительно ли ты принадлежишь к числу женщин, стоящих на самом низком уровне умственного развития и даже лишенных всякой прелести, к числу тех презренных созданий, которые не способны отказаться от удовольствия. В самом деле, если ты такая, то как возможно любить тебя, ведь ты тогда даже не личность, не индивидуальность, пусть даже несовершенная, но, по крайней мере, способная совершенствоваться. Ты бесформенная вода, текущая в направлении любого склона, беспамятная и не способная к простейшим умозаключениям рыба, которая во время своего пребывания в аквариуме сто раз в день толкается о стеклянные стенки, постоянно принимая их за воду. Понимаешь ли ты, что твой ответ, я не скажу, разумеется, немедленно убьет мою любовь к тебе, но он сделает тебя в моих глазах менее привлекательной, если я приду к убеждению, что у тебя нет личности, что ты занимаешь самую низкую ступень на лестнице живых существ и не способна подняться ни на вершок выше? Ясное дело, я предпочел бы не придавать этому никакого значения и попросил тебя отказаться от „Ночи Клеопатры“[67] (раз уж ты вынуждаешь меня пачкать губы этим гнусным названием) в надежде, что ты все же туда пойдешь. Но, решив серьезно отнестись к твоему поведению, решив вывести из твоего ответа такие важные следствия, я нашел более корректным предупредить тебя об этом».
Во время этой речи Одетта стала обнаруживать признаки все растущего волнения и беспокойства. Не схватывая смысла рассуждений Свана, она понимала все же, что их можно отнести к разряду так называемых «тирад», сцен упреков или упрашивания, из которых давнишняя привычка к поведению мужчин позволяла ей, не придавая большого значения их словам, заключать, что они бы их не произнесли, если бы не были влюблены, и что с момента, когда они стали влюбленными, повиноваться им излишне, так как непослушание только усилит их любовь. Вот почему она выслушала бы Свана с самым невозмутимым спокойствием, если бы не видела, что время проходит и что, затянись этот разговор хоть немного, она, как это было замечено ею с нежной, упрямой и смущенной улыбкой, «безусловно опоздает на увертюру!».
В других случаях он говорил ей, что вещью, которая скорее всякой другой способна будет погубить его любовь к ней, является ее нежелание отучиться от лжи. «Даже просто с точки зрения кокетства, — увещевал он ее, — разве не можешь ты понять, насколько ты теряешь свою привлекательность, опускаясь до лжи? Сколько проступков могла бы ты искупить, откровенно сознавшись в них! Положительно ты гораздо глупее „некультурнее, чем я предполагал!“» Но напрасно Сван приводил ей таким образом доводы в пользу несостоятельности лжи; доводы эти могли бы опровергнуть некоторую логическую систему лжи, но у Одетты такой системы не было; она довольствовалась тем, что утаивала от Свана свои поступки во всех случаях, когда желала, чтобы Сван о них не знал. Таким образом, ложь была для нее уловкой, к которой она прибегала в частных случаях; и единственным мотивом, определявшим, должна ли она солгать или же сказать правду, было тоже частное, случайное обстоятельство, именно: большая или меньшая вероятность того, что Сван обнаружит, сказала ли она неправду.
В физическом отношении она переживала неблагоприятную пору: полнела; скорбное выражение, составлявшее ее прелесть, изумленный и мечтательный взор, так характерный для нее прежде, казалось, исчезли вместе с ранней молодостью. Таким образом, она сделалась особенно дорогой Свану как раз в тот момент, когда он стал находить ее явно подурневшей. Он подолгу смотрел на нее, стараясь вновь уловить прелесть, которую когда-то в ней подметил, однако старания его оставались безуспешными. Но он знал, что под этой новой оболочкой скрывается все та же Одетта, все то же непостоянное существо, неуловимое и лукавое, и этого знания Свану было достаточно, чтобы с прежней страстностью пытаться ее пленить. Затем он смотрел на ее фотографии, снятые два года тому назад, вспоминал, как она была хороша. И это немного утешало его в страданиях, претерпеваемых им из-за нее.
Когда Вердюрены увозили ее с собой в Сен-Жермен, в Шату, в Мелан, то, в случае хорошей погоды, они часто предлагали гостям переночевать там и возвратиться домой только на следующий день. Г-жа Вердюрен старалась успокоить пианиста, тетка которого оставалась в Париже.
— Она будет только рада отделаться от вас на один день. Да и с какой стати ей беспокоиться, ведь она знает, что вы с нами? К тому же ответственность за все я беру на себя.
Но если ее увещания не увенчивались успехом, то г-н Вердюрен отправлялся на телеграф или нанимал посыльного и спрашивал у «верных», не хотят ли они дать знать о себе своим друзьям или родным. В таких случаях Одетта благодарила его и говорила, что ей некому посылать телеграмму, так как она раз навсегда заявила Свану, что переписка с ним на виду у всех будет ее компрометировать. Иногда она отлучалась таким образом на несколько дней, если Вердюрены увозили ее в Дре взглянуть на гробницы Орлеанов или в Компьень полюбоваться, по совету художника, солнечными закатами в лесу и затем прокатиться до замка Пьерфон.[68]
«Подумать только: она могла бы осмотреть действительно художественные памятники со мной — человеком, изучавшим архитектуру в течение десяти лет и постоянно осаждаемым просьбами людей с тонким вкусом сопровождать их в Бове или в Сен-Лу-де-Но, между тем как я так хотел бы поехать туда с нею наедине; и вместо этого она едет с невеждами, с грубыми скотами, восторгаться окаменевшими испражнениями Луи-Филиппа и Виолле-ле-Дюка! Мне кажется, что для этого не нужно быть эрудитом в искусстве и что даже человек, не обладающий особенно тонким обонянием, не избрал бы для загородной поездки отхожие места и не стал бы наслаждаться благоуханием экскрементов».
Но когда она уезжала в Дре или в Пьерфон, — не позволяя ему — увы! — появиться там, в свою