выдержанность костюмов и обстановки, Сван с удовольствием увидел наследников бальзаковских «тигров» — «грумов» — обыкновенно сопровождающих своих барынь во время прогулок — дежуривших в цилиндрах и ботфортах у подъезда или перед конюшнями, словно садовники, расставленные у входа в барские цветники. Всегда присущая Свану склонность искать сходство между живыми существами и музейными портретами по-прежнему живо ощущалась им, но приобрела еще большие размах и широту: вся светская жизнь в целом, теперь, когда он отошел от нее, представлялась ему рядом музейных картин. В вестибюле, — куда когда-то, в то время как он был светским человеком, он входил в пальто, чтобы выйти оттуда во фраке, не замечая, однако, окружающего, так как мысль его в течение нескольких мгновений пребывания там либо оставалась еще на празднике, который он только что покинул, либо перенеслась уже на праздник, на который он направлялся, — впервые обратил он внимание на потревоженную неожиданным приездом запоздалого гостя великолепную, рассыпавшуюся по углам, праздную свору огромных выездных лакеев, дремавших там и сям на скамейках и сундуках; при его появлении все они, подняв кверху свои остроконечные благородные профили борзых, встали и кружком столпились около него. Один из них, особенно свирепый с виду и не лишенный сходства с палачом на некоторых картинах Возрождения, изображающих пытки или казнь, подошел к Свану с неумолимым выражением лица, чтобы принять его пальто и шляпу. Но суровость его стального взгляда уравновешивалась мягкостью его нитяных перчаток, так что, подходя к Свану, он свидетельствовал, казалось, полнейшее презрение к его личности и величайшее внимание к его шляпе. Он взял ее с заботливостью, которой точность его движений сообщала нечто педантичное, и бережностью, которую его огромная физическая сила делала почти трогательной. Затем он передал шляпу одному из своих подручных, новенькому и робкому, от ужаса метавшему во все стороны яростные взгляды и выказывавшему то возбуждение, каким бывает охвачен дикий зверь в первые часы своего пленения.

В нескольких шагах стоял в мечтательной позе статный детина, неподвижный, скульптурный, ненужный, как тот чисто декоративный воин, которого можно видеть на изображающих крайнее смятение картинах Мантеньи; опершись на щит, воин этот мечтает о чем-то, между тем как рядом идет горячая схватка, кровавая сеча; оторванный от группы своих товарищей, теснившихся вокруг Свана, одинокий лакей решил, казалось, остаться столь же безучастным к этой сцене, на которую он рассеянно взирал своими жестокими зелеными глазами, как если бы он видел избиение младенцев или мучение святого Иакова. Он, казалось, принадлежал к исчезнувшей расе — а может быть, и вовсе нигде не существовавшей, кроме запрестольного образа в Сан-Зено и фресок в капелле Эремитани, где Сван познакомился с нею и где она и до сих пор о чем-то грезит, — происшедшей от оплодотворения античной статуи каким-нибудь падуанским натурщиком Мантеньи или саксонцем Альбрехта Дюрера. И его рыжие локоны, завитые природой, но умащенные брильянтином, рассыпались широкими прядями, как мы видим это на греческой скульптуре, которую усердно изучал мантуанский художник и которая, хотя в ее произведениях изображен только человек, умеет все же извлечь из простых человеческих форм богатства столь разнообразные и как бы заимствованные из всей живой природы, что какая-нибудь шевелюра, своей волнистой лоснящейся поверхностью и похожими на птичьи клювы прядями или пышным тройным венцом наложенных одна на другую кос напоминает сразу и пучок водорослей, и голубиный выводок, и венок из гиацинтов, и кольца змеи.

Другие лакеи, столь же исполинского роста, стояли на ступеньках монументальной лестницы, которая, благодаря их декоративным фигурам и мраморной неподвижности, достойна была, подобно лестнице Дворца дожей, носить название Лестницы гигантов и на которую Сван вступал теперь, опечаленный мыслью, что Одетта никогда не поднималась по ней. Ах, с какой радостью карабкался бы он, напротив, по темной, зловонной и головоломной лестнице бывшей портнихи; как бы он был счастлив платить дороже, чем за еженедельный абонемент ложи на авансцене Оперы, за право проводить в ее квартирке на пятом этаже те вечера, когда Одетта бывала у нее, и даже другие дни, чтобы иметь возможность говорить об Одетте, жить с людьми, которых она обыкновенно видела, когда его не было там, и которые по этой причине, казалось, таили в себе какую-то более реальную, более недоступную и более таинственную частицу жизни его любовницы, чем все то, что было ему известно о ней! Между тем как на загаженной и желанной лестнице прежней портнихи (так как в доме не было другой, черной лестницы) по вечерам можно было видеть перед каждой дверью, на соломенном половике, пустой и грязный бидон для молока, приготовленный для молочника, который зайдет сюда утром, — на великолепной и презренной лестнице, по которой Сван поднимался в этот момент, по обеим ее сторонам, на различных высотах, перед каждым углублением, образуемым в стене окном швейцарской или дверью в жилые комнаты, в качестве представителей домовой челяди, действиями которой они руководили, и свидетельствуя от ее лица почтение гостям, привратник, дворецкий, буфетчик (почтенные люди, которые пользовались в остальные дни недели известной независимостью в своих владениях, обедали у себя как мелкие лавочники и могли перейти завтра на службу к модному врачу или богатому промышленнику), — внимательно следя за точным выполнением инструкций, данных им перед тем, как они облечены были в блестящую ливрею, которую они надевали лишь изредка и в которой чувствовали себя несколько стеснительно, — стояли каждый в аркаде своей двери, словно святые в нишах, и помпезная роскошь их наряда умерялась простонародным добродушием их лиц; и огромный швейцар, одетый как церковный педель, ударял булавой о каменные плиты при появлении каждого нового гостя. Поднявшись по лестнице на самый верх в сопровождении лакея с испитым лицом и жидкой косицей собранных на затылке волос, как у причетника Гойи или стряпчего в пьесах из старой французской жизни, Сван прошел мимо конторки с сидевшими за ней перед большими книгами, подобно нотариусам, лакеями, которые при его приближении встали и записали его фамилию. Он пересек затем маленький вестибюль, который — подобно комнатам, убранным хозяевами дома так, чтобы служить обрамлением для одного-единственного художественного произведения (по имени которого они и называются), и умышленно оставляемым пустыми и не заполненными ничем другим, — когда Сван вошел в него, явил ему — словно редкостную какую-нибудь статую Бенвенуто Челлини, изображающую воина, стоящего на сторожевом посту, — молодого лакея, со слегка наклоненным вперед корпусом, вздымавшего над красным нагрудником еще более красное лицо, откуда источались потоки пламени, робости и рвения; лакей этот, вперив в обюссоновские шпалеры, прикрывавшие вход в салон, откуда доносились звуки музыки, яростный, бдительный, обезумевший взор, с невозмутимостью и бесстрашием солдата или с не знающей сомнений верой — словно аллегория тревоги, воплощение расторопности, напоминание надвигающегося грозного часа — подстерегал, казалось, — ангел или вахтенный — с дозорной башни замка или с колокольни готического собора появление неприятеля или наступление Страшного суда. Теперь Свану осталось только войти в концертный зал, двери которого были распахнуты перед ним камердинером с цепью, отвесившим Свану низкий поклон, как если бы он вручал ему ключи завоеванного города. Но Сван думал о доме, в котором он мог бы находиться в этот самый момент, если бы Одетта дала ему позволение, и воспоминание о мельком замеченном пустом бидоне для молока на соломенном половике сжало ему сердце.

Сван очень быстро вновь сознал степень мужского безобразия, когда, по ту сторону обюссоновской шпалеры, зрелище слуг сменилось зрелищем находившихся в зале гостей. Но даже это безобразие мужских лиц, в большинстве так хорошо ему знакомых, казалось ему новым с тех пор, как черты их, — перестав быть для него знаками, практически полезными для опознания того или другого из них, до настоящего времени представлявшего просто известное количество удовольствий, которых следовало добиваться, неприятностей, которых нужно было избегать, внимания, которое необходимо было оказать, — расположились в чисто эстетическом порядке, как совокупность определенных линий и поверхностей. И вот у этих людей, которыми Сван оказался окруженным со всех сторон, даже монокли, которые многие из них носили (и которые в прежнее время, самое большее, позволили бы Свану сказать, что такой-то носит монокль), — даже монокли, перестав служить теперь обозначением определенной привычки, одинаковой у всех, поразили его своей индивидуальной особенностью у каждого. Может быть, оттого, что он смотрел теперь на генерала де Фробервиль и на маркиза де Бреоте, разговаривавших друг с другом у входа в зал, только как на две человеческие фигуры, изображенные на картине, тогда как долгое время они были для него полезными друзьями, давшими ему рекомендацию для вступления в число членов Жокей-клуба, и секундантами на его дуэлях, — монокль генерала, на его вульгарном, покрытом шрамами и торжественном лице, вонзавшийся ему как осколок гранаты прямо в лоб, ослеплявший его и делавший одноглазым, словно циклопа, показался Свану уродливой раной, которой, может быть, следовало гордиться, но которую

Вы читаете В сторону Свана
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату