несколько шагов, и вдруг на еще мокром тротуаре, превращенном освещением в золотистый лак, в сиянии перекрестка, подернутого мелкой пылью тумана, который румянило и озаряло солнце, я замечал пансионерку в сопровождении воспитательницы или молочницу с белыми рукавами, я замирал без движения, приложив руку к сердцу, уже устремлявшемуся к незнакомой жизни; я старался запомнить улицу, час, ворота, в которых девочка (иногда я шел за ней следом) скрывалась и больше не выходила. К счастью, мимолетность этих ласкающих образов, которые мне так хотелось увидеть снова, мешала им прочно запечатлеться в моей памяти. Что за беда! Я меньше опечален был моей болезнью и тем, что все еще не мог найти в себе мужество засесть за работу, начать книгу, земля представлялась мне более приятной для жизни на ней, жизнь более интересной, после того как я убеждался, что парижские улицы, подобно бальбекским дорогам, расцвечены неведомыми красавицами, которых я так часто пытался вызвать на свет из лесов Мезеглиза и каждая из которых возбуждала во мне сладострастное желание и, казалось, одна только способна была его удовлетворить.
Вернувшись из Комической оперы, я назавтра прибавил к образам, которые уже несколько дней желал найти вновь, образ герцогини Германтской, рослой женщины, с мягкими светлыми волосами, сложенными в высокую прическу, — с обещанием любви в улыбке, которую она мне послала из бенуара своей кузины. Я охотно пошел бы по дороге, которую, по словам Франсуазы, выбирала для своих прогулок герцогиня, постаравшись, однако, не пропустить выхода из школы или с урока катехизиса двух девушек, встреченных мной позавчера. Но тем временем мне то и дело вспоминались лучистая улыбка герцогини Германтской и ощущение ласки, которое она во мне оставила. И, не сознавая хорошенько, что я делаю, я пытался их сопоставить (как женщина рассматривает, хорошо ли подойдут к ее платью только что ей подаренные пуговицы из драгоценных камней) с давнишними моими романическими представлениями, теперь рассеянными холодностью Альбертины, преждевременным отъездом Жизели и, еще раньше, умышленной и слишком продолжительной разлукой с Жильбертой (например, представлением, что меня может полюбить женщина, что я буду вести с ней совместную жизнь); потом я сопоставлял с этими представлениями образы то одной, то другой встреченной мной девушки, и сейчас же после этого старался соединить с ними воспоминание о герцогине. Рядом с этими представлениями воспоминание о герцогине Германтской в Комической опере было безделицей, маленькой звездочкой возле длинного хвоста сверкающей кометы; больше того, я сроднился с этими представлениями задолго до моего знакомства с герцогиней Германтской; воспоминание о ней, напротив, я удерживал с трудом; временами оно от меня ускользало; в часы, когда оно, перестав быть расплывчатым, подобно образам других хорошеньких женщин, смыкалось мало-помалу единственной в своем роде и окончательной ассоциацией — исключающей всякий другой женский образ — с моими романическими представлениями, гораздо более давними, — в эти немногие часы, когда оно рисовалось мне наиболее отчетливо, мне бы и следовало догадаться точно исследовать его природу; но я не знал тогда, насколько важным сделается оно для меня; оно лишь приносило отраду, как первое свидание с герцогиней Германтской в моем сердце, оно было первым наброском, единственно верным, единственным, сделанным с натуры, единственным, изображавшим подлинную герцогиню; лишь в течение нескольких часов я наслаждался им, не умея сосредоточить на нем внимание, однако оно, должно быть, было пленительным, это воспоминание, ибо неизменно к нему, тогда еще свободно, не спеша, не надрываясь, не в силу мучительной непреложности возвращались мои представления о любви; потом, по мере того как эти представления закрепляли его прочнее, оно заимствовало от них больше силы, но само сделалось более расплывчатым; вскоре я уже не мог его воспроизвести; предаваясь мечтаниям, я, очевидно, искажал его до неузнаваемости, потому что при каждой встрече с герцогиней я констатировал расхождение, притом каждый раз иное, между тем, что я воображал, и тем, что я видел. Каждый день теперь, в то мгновение, когда герцогиня Германтская показывалась на верхнем конце улицы, я замечал, правда, ее рослую фигуру, ее светлые глаза под шапкой мягких волос, все то, ради чего я приходил сюда; но зато, несколько секунд спустя, после того как, отвернувшись в другую сторону, чтобы создать впечатление, будто эта встреча, которой я так искал, является для меня неожиданностью, я вдруг поднимал глаза на герцогиню в тот миг, когда равнялся с нею, — то, что я видел тогда, были красные пятна (причиной которых являлся, может быть, свежий воздух, а, может быть, воспаление кожи) на хмуром лице, и герцогиня очень сухим и весьма далеким от недавней любезности кивком отвечала на мой поклон, которым я ежедневно с удивленным видом ее приветствовал и который, по-видимому, ей не нравился. Все-таки по прошествии нескольких дней, в течение которых образ двух девушек вел неравную борьбу за господство над моими любовными мечтаниями с образом герцогини Германтской, последний как бы сам собою стал появляться все чаше и чаще, между тем как его соперники мало-помалу изглаживались; на него перенес я в заключение все мои мечты о любви, перенес в общем добровольно и с удовольствием, как бы по свободному выбору. Я больше не думал о девушках, берущих уроки катехизиса, не думал и о молочнице; и все-таки я уже не надеялся найти на улице то, чего я искал, — не надеялся найти ни любви, обещанной мне в театре улыбкой, ни силуэта, ни светлых волос и белого лица, которые были знакомы только издали. Теперь я не мог бы даже сказать, какой была герцогиня Германтская и по каким признакам я ее узнавал, потому что каждый день весь облик ее менялся, лицо ее, так же как платье и шляпа, были другими.
Почему в такой-то день, видя приближавшееся спереди ласковое и гладкое лицо в лиловой шляпе, с очаровательными чертами, симметрично расположенными вокруг голубых глаз, и с линией носа, как бы втянутой внутрь, узнавал я по радостному волнению, что я не вернусь домой, не встретившись с герцогиней Германтской, — почему испытывал я ту же тревогу, напускал на себя то же равнодушие, отводил в сторону глаза с тем же рассеянным видом, что и накануне, при появлении из-за угла профиля в синей шапочке и похожего на птичий клюв носа на красной щеке, перегороженной зорким глазом, как у какого-нибудь египетского божества? Один раз я увидел даже не просто женщину с птичьим клювом, но настоящую птицу: все платье и шапочка герцогини Германтской были меховые, нигде не видно было ни кусочка материи, так что она казалась от природы покрытой мехом, как некоторые виды ястребов, рыжеватое оперение которых, густое, ровное и мягкое, имеет сходство с шерстью. В этом естественном оперении на маленькой голове изгибался птичий клюв, а глаза навыкате были голубые и зоркие.
Однажды я часами прогуливался взад и вперед по улице, не видя герцогини Германтской, как вдруг в глубине лавочки молочника, запрятанной между двумя особняками в этом аристократическом и простонародном квартале, неясно обрисовалось новое для меня лицо элегантной женщины, покупавшей в это время сладкие сырки, и, прежде чем я успел ее разглядеть, меня поразил, как луч света, которому потребовалось бы меньше времени, чтобы дойти до меня, чем остальным частям ее образа, взгляд герцогини; в другой раз, не встретив ее и слыша, что уже бьет полдень, я решил, что не стоит больше ждать, и печально побрел домой; поглощенный постигшим меня разочарованием, я смотрел невидящими глазами на удалявшуюся карету и вдруг понял, что кивок, сделанный дамой у дверцы, был обращен ко мне и что эта дама, черты которой, вялые и бледные или же, напротив, живые и напряженные, складывались под круглой шляпой с высокой эгреткой в лицо какой-то незнакомой женщины, была герцогиня Германтская, которой я даже не ответил на поклон. Иногда я заставал ее, возвращаясь домой, в будке у ворот, где противный консьерж, которого я ненавидел за его пытливые взгляды, отвешивал низкие поклоны и, вероятно, делал ей «донесения». Ибо вся прислуга Германтов, спрятавшись за оконными занавесками, напряженно следила за разговором, которого не могла слышать и в результате которого герцогиня неизменно лишала прогулки кого-нибудь из слуг, преданного консьержем. По причине этой последовательной смены различных лиц, являемых герцогиней Германтской, — лиц, занимавших то больше места, то меньше, то узеньких, то широких, в зависимости от ее туалета, — любовь моя не была прикована к тому или другому из этих переменчивых кусков тела и тканей, каждый день вытеснявших друг друга, которые она могла менять и обновлять почти начисто, нисколько не уменьшая моего волнения, потому что сквозь них, сквозь новый воротник и незнакомую щеку, я чувствовал, что передо мной неизменно была герцогиня Германтская. Предметом моей любви была невидимая женщина, которая все это приводила в движение, женщина, чья враждебность меня огорчала, а приближение потрясало, чьей жизнью я хотел бы завладеть, прогнав ее друзей. Она могла воткнуть синее перо или показать воспаленные щеки, — от этого ее действия не утрачивали для меня своей важности.
Если бы даже сам я не почувствовал, что герцогиня Германтская недовольна ежедневными встречами со мной, я узнал бы о ее недовольстве косвенным образом по холодности, неодобрению и жалости, изображавшимся на лице Франсуазы, когда она помогала мне наряжаться для этих утренних прогулок. С той минуты, как я спрашивал у нее мои вещи, я чувствовал противный ветер, поднимавшийся в стянутых и