рассказала о своей поездке в Лондон, перечислила все картины в British. Вот сейчас, выйдя от вас, я всучу карточку этому чудовищу. И не думайте, что это легкое дело: под предлогом, что она умирает, эта особа всегда сидит дома, и зайдете ли вы к ней в семь вечера или в девять утра, она всегда готова угостить вас тортом с земляникой.

— Да, разумеется, это чудовище, — продолжала герцогиня в ответ на вопросительный взгляд своей тетки. — Невозможная особа. Она говорит «plumitif» и тому подобные вещи. — «А что это значит «plumitif»?» — спросила племянницу г-жа де Вильпаризи. — «Да почем же я знаю! — воскликнула в притворном, негодовании герцогиня. — И не желаю знать. На таком французском языке я не говорю. — И, увидев, что ее тетка и впрямь не понимает значения слова «plumitif», герцогиня решила показать, что она женщина образованная, а не только пуристка, и в то же время поиздеваться над теткой, как она уже поиздевалась над г-жой де Камбремер: — Ах, боже мой, — проговорила она со смешком, подавляемым остатками деланного раздражения, — всякий это знает: plumitif значит писатель, человек, который держит перо — une plume. Но это ужасное слово. От него у вас могут выпасть зубы мудрости. Никогда меня не заставят говорить подобные вещи».

— Как, это ее брат! Я еще этого не усвоила. Но в сущности тут нет ничего непонятного. И она так же пресмыкается и обладает такими же ресурсами вращающейся книжной этажерки. Такая же подхалимка и такая же надоедливая. Постепенно я начинаю свыкаться с мыслью об этом родстве.

— Садись, пожалуйста, сейчас принесут чай, — сказала герцогине г-жа де Вильпаризи, — поухаживай за собой сама, тебе не к чему смотреть портреты твоих прабабушек, они тебе известны не хуже, чем мне.

Г-жа де Вильпаризи вернулась за свой стол и возобновила работу над цветами. Все приблизились к ней, а я воспользовался этим, чтобы подойти к Леграндену, и, не видя ничего преступного в том, что он находится у г-жи де Вильпаризи, сказал ему, не сообразив, насколько это его оскорбит и покажется ему в то же время оскорблением умышленным: «О, теперь, я могу со спокойной совестью находиться в салоне, раз я и вас здесь встречаю». Г. Легранден заключил из этих слов (по крайней мере он высказал такое суждение обо мне несколько дней спустя), что я прескверный мальчишка, способный находить удовольствие только в причинении людям зла.

— Вы могли бы из вежливости сначала со мной поздороваться, — отвечал он, не подавая мне руки, озлобленным, грубым тоном, которого я в нем не подозревал и который, не находясь ни в какой логической связи с тем, что он обыкновенно говорил, был гораздо непосредственнее и теснее связан с чем-то, что он чувствовал. Дело в том, что, решив навсегда скрывать некоторые свои чувства, мы вовсе не думаем о том, как бы мы их выразили. И вдруг поганый неведомый зверь начинает реветь в нас иногда так дико, что повергает того, кому доводится слышать это невольное, бессвязное и почти непреодолимое признание вашего недостатка или вашего порока, в такой же ужас, в какой повергло бы нас внезапное сознание преступника, которое он делает в косвенной и необычайной форме, неспособный хранить в себе тайну убийства, доселе никем не подозреваемую. Конечно, я прекрасно знал, что идеализм, даже субъективный, не мешает большим философам оставаться лакомками или же настойчиво добиваться избрания в Академию. Но, право же, Леграндену не было надобности так часто напоминать, что он принадлежит другой планете, когда все инстинктивные его движения гнева или любезности управлялись желанием занимать хорошее положение на нашей земле.

— Понятное дело, когда меня преследуют двадцатикратными приглашениями прийти куда-нибудь, — продолжал он вполголоса, — то хотя я и в праве распоряжаться собой по своему усмотрению, однако же, не могу вести себя как мужик.

Герцогиня Германтская уселась. Имя ее, сопровождаемое титулом, прибавляло к ее физической личности герцогство, которое как бы осеняло ее и распространяло золотую тенистую свежесть лесов Германта посреди этого салона, вокруг пуфа, на котором она сидела. Но я удивлялся, почему сходство между ними не читается явственнее на лице герцогини, в котором не было ничего растительного и где, самое большее, красноватые пятна на щеках, — на которых следовало бы, казалось, красоваться гербу Германта, — были результатом, но не образом продолжительных прогулок верхом на свежем воздухе. Впоследствии, когда она сделалась мне безразличной, я изучил множество особенностей герцогини, в частности (чтобы ограничиться сейчас вещами, чары которых я испытывал уже тогда, не умея их различить) ее глаза, в которых пленено было, как на картине, голубое небо французского полудня, широко отверстое и залитое светом, даже когда они не блестели, — и голос, который по первым его хриплым звукам можно было счесть почти плебейским, но по которому текло, как по ступенькам комбрейской церкви или по кондитерской на площади, жирное и ленивое золото провинциального солнца. Но в этот первый день я ничего не различал, жгучее мое внимание тотчас же превращало в пар крупицы, которые я способен был собрать и в которых мог бы обрести что-нибудь из имени Германт. Во всяком случае, я говорил себе, что передо мной именно та женщина, которую все называли герцогиней Германтской: находившееся передо мной тело заключало в себе непостижимую жизнь, обозначавшуюся этим именем; оно только что ввело ее в среду иных существ, в этот окружавший ее со всех сторон салон, от которого жизнь ее была так резко обособлена, что там, где она кончалась, мне чудилась точно некая оторочка, намечавшая ее границы: на окружности, очерченной на ковре раструбом голубой шелковой юбки, и в светлых зрачках герцогини, на месте пересечения ее предубеждений, воспоминаний, непонятных мыслей — презрительных, забавных и любознательных — с внешними образами, которые в них отражались. Может быть, я был бы немного взволнован, если бы встретил ее у г-жи де Вильпаризи на вечере, а не так, как теперь — на одном из «дней» маркизы, на одном из тех приемов, которые являются для женщин лишь коротким привалом посреди их выхода и на которые, не снимая шляпы, прямо с улицы, они приносят в анфиладу салонов наружный воздух и открывают более широкий вид на предвечерний Париж, чем распахнутые настежь окна, откуда доносится шум подъезжающих викторий. На герцогине Германтской была маленькая соломенная шляпа, увитая васильками; и они вызвали в моем представлении не солнце далеких лет, заливавшее поля у Комбре, где так часто я срывал их на косогоре, примыкавшем к изгороди тансонвильского парка, а запах и пыль сумерек, стоявших сейчас на улице Мира, когда по ним проходила герцогиня Германтская. С улыбающимся, недоступным и рассеянным видом, сложив губы в гримаску, она кончиком зонтика, точно крайним ответвлением своей таинственной жизни, чертила круги на ковре, потом с тем равнодушным вниманием, при котором отсутствует всякое соприкосновение с рассматриваемым предметом, взгляд ее останавливался на каждом из нас по очереди, потом обозревал диваны и кресла, зажигаясь тогда той теплой симпатией, которую пробуждает в нас вид даже ничтожной знакомой вещи, — вещи, являющейся для нас почти что живым лицом; мебель эта была не то, что мы, она в какой-то степени принадлежала к ее миру, она была связана с жизнью ее тетки; потом с мебели Бове взгляд этот возвращался к сидевшим на ней людям и приобретал тогда ту пристальность и то выражение неодобрения, которое герцогиня Германтская хотя и не высказала бы вслух из уважения к тетке, но все-таки почувствовала бы, если бы заметила на креслах вместо нас жирное пятно или слой пыли.

Вошел превосходный писатель Г.; он смотрел на свой визит к г-же де Вильпаризи как на повинность. Герцогиня была в восторге от его появления, но не подозвала его взглядом; было вполне естественно, что он сам подошел к ней: обаяние, такт, простота герцогини заставляли его считать ее женщиной умной. Впрочем, подойти к ней от него требовала простая вежливость: так как он был приятен в обхождении и знаменит, то герцогиня Германтская часто приглашала его завтракать даже втроем с нею и с ее мужем, или осенью в Германт, и пользовалась этой близостью, чтобы иногда звать его на обеды с высочествами, искавшими с ним встречи. Герцогиня вообще любила принимать избранные умы, однако при условии, чтобы они были холостяками, — условии, которое они всегда выполняли для нее, даже будучи женатыми, ведь их жены, всегда более или менее заурядные, составляли бы пятно в салоне, куда допускались только самые элегантные красавицы Парижа; таким образом их всегда приглашали без жен. А чтобы предотвратить всякие обиды, герцог объяснял этим вдовцам поневоле, что герцогиня не принимает женщин не выносит женского общества почти что по предписанию врача, и он говорил это таким тоном, каким сказал бы, что она не может оставаться в надушенной комнате, кушать соленое, сидеть в экипаже спиной к лошадям или носить корсет. Правда, эти знаменитости видели у Германтов принцессу Пармскую, принцессу де Саган (которую Франсуаза, слыша постоянные разговоры о ней, в заключение стала называть Саганшей, полагая, что этот женский род требуется грамматикой) и многих других женщин, но присутствие их оправдывалось ссылкой на то, что они родственницы или подруги детства, устранить которых нельзя. Убеждали ли их или

Вы читаете Германт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×