как только он их совращал, так сейчас же бросал их. Он имел успех у молодых рыбачек на дальнем пляже, у молодых прачек, влюблявшихся в мальчишку, но не ответил бы на чувство благородной девушки. Стоило девчонке подпасть под его влияние, как он назначал ей свидание в надежном месте и там передавал ее Альбертине. Боясь потерять Мореля, который потом к ним присоединялся, девчушка ему повиновалась. Кстати сказать, в конце концов она все-таки его теряла, потому что, боясь последствий, а также потому, что одного или двух раз ему бывало довольно, он оставлял неверный адрес и удирал. Он оказался таким ловкачом, что однажды привел одну из них в куливильский дом терпимости (он водил туда и Альбертину), и там не то четверо, не то пятеро имели ее то ли вместе, то ли поочередно. Это была любимая забава и его, и Альбертины. Но у Альбертины бывали потом страшные угрызения совести. Мне думается, что, живя у вас, она обуздала свою страсть и со дня на день откладывала момент, когда она сможет ей отдаться. И она была с вами так дружна, что потом ее мучила совесть. Но вот если бы она с вами рассталась, то у нее все пошло бы по-старому. Вот только я думаю, что если бы, расставшись с вами, она опять взялась за прежнее, то ее еще сильнее мучила бы совесть. Она надеялась, что вы ее спасете, что вы на ней женитесь. В глубине души она чувствовала, что это какое-то преступное сумасшествие, и я часто задавала себе вопрос: почему она покончила с собой? Не было ли у нее в семье чего-нибудь похожего, что в конце концов привело к самоубийству? Должна сознаться, что в самом начале пребывания у вас она не прекратила игр со мной, бывали дни, когда она никак не могла без них обойтись. Однажды ей так просто было заняться этим где- нибудь еще, но она, прежде чем со мной распрощаться, усадила меня рядом с собой. Нам не повезло, нас едва не застали врасплох. Она воспользовалась тем, что Франсуаза собирается идти за покупками, а вы еще не вернулись. Она везде погасила свет для того, чтобы, когда вы отопрете дверь своим ключом, то не сразу нащупаете выключатель, и она не затворила дверь в свою комнату. Когда мы услышали, как вы поднимаетесь, я успела наскоро привести себя в порядок. Я напрасно спешила, потому что совершенно случайно вы забыли свой ключ, и вам пришлось позвонить. И все-таки мы потеряли голову. Чтобы скрыть свое смущение, мы, не сговариваясь, решили притвориться, что нам неприятен запах жасмина, а на самом деле мы обе его обожали. Вы принесли большую ветку жасмина, и, чтобы скрыть смущение, мы отвернулись. Но я сглупила: я сказала вам, что Франсуаза, вероятно, уже вернулась и могла бы вам отворить, а между тем я только что вам солгала: якобы мы с Альбертиной только что пришли, а Франсуаза еще не успела уйти (и вот это была правда). Но беда наша заключалась вот в чем: мы думали, что ваш ключ у вас, вы увидите, что свет зажегся, – мы из-за этого очень волновались. Альбертина три ночи подряд не смыкала глаз: ей не давала покоя мысль, как бы вы чего-нибудь не заподозрили и не спросили Франсуазу, почему она перед уходом не зажгла свет. Альбертина очень вас боялась, время от времени уверяла меня, что вы – коварный, злой и в глубине души ее ненавидите. Через три дня она по вашей невозмутимости поняла, что вы и не думали расспрашивать Франсуазу, и тогда сон к ней вернулся. Но отношений со мной она так и не возобновила – то ли от страха, то ли ее мучила совесть: она уверяла, что влюблена то ли в вас, то ли в кого-то еще. Во всяком случае, с тех пор при ней нельзя было говорить о жасмине: на щеках у нее тотчас вспыхивал румянец, и она, надеясь смахнуть его, проводила рукой по лицу».
Как и счастье, горе порой приходит слишком поздно: оно не оказывает того действия, какое могло бы оказать раньше. Таким горем явилась для меня ужасная тайна которую открыл мне рассказ Андре. Бывает так, что даже когда дурные вести должны бы нас опечалить, несчастье, – из-за того, что мы отвлекаемся, оттого что разговор идет своим мирным ходом, – пролетает перед нами без остановки, и мы, обдумывая ответы на многое множество вопросов, мы, измененные, превращенные, желая понравиться присутствующим, в кого-нибудь другого, защищенные на несколько мгновений в этой новой фазе от привязанностей, от страданий, от которых мы отрешились, чтобы войти в эту фазу, мы их вновь обретем, как только исчезнет непродолжительное очарование. С некоторых пор все, что касалось Альбертины, подобно испарившемуся яду, утратило токсическое действие. Расстояние было уже слишком велико. Подобно гулящему, который под вечер видит в облачном небе лунный серп, я говорил себе: «Так что же? Истина, которую я так искал и которой я так боялся, это всего-навсего несколько сказанных в разговоре слов, которые даже нельзя как следует обдумать, потому что ты не наедине с самим собой».
Всю эту бесполезную правду о жизни нашей любовницы, которой больше нет, – если только это действительно правда, – мы узнаём, когда уже ничего нельзя поделать. Думая о другой, которую мы любим теперь и к которой мы тоже можем охладеть, – ведь о той, забытой, мы уже не тревожимся, – мы приходим в отчаяние. Мы говорим себе: «Что, если бы ныне здравствующая поняла все это, и, когда она умрет, я проник бы во все ее тайны!» Если бы я был властен оживить Альбертину, я приложил бы все усилия к тому, чтобы Андре ничего мне не открывала.
Что касается молодого человека, спортсмена, племянника Вердюренов, с которым я виделся во время и первого и второго моего посещения Бальбека, то, забегая вперед, я должен сказать, что некоторое время спустя после прихода Андре, к которому я еще вернусь, в его жизни произошло событие, произведшее на меня довольно сильное впечатление. Этот молодой человек (возможно, в память Альбертины, которую, – о чем мне было известно, – он любил) сошелся с Андре, чем причинил горе Рахили, но ему было на это наплевать. Андре не сказала, что он – ничтожество, это вырвалось у нее позднее, только потому, что она была от него без ума, а он, как ей казалось, был к ней равнодушен. Другой факт был еще удивительнее. Молодой человек выступил со скетчами, для которых сам выполнил эскизы декораций и костюмов к скетчам; костюмы и декорации произвели в современном искусстве революцию, во всяком случае не менее грандиозную, чем та, какую произвел русский балет. Самые авторитетные судьи высоко оценили его творчество, нашли, что оно почти гениально (кстати сказать, я с ними согласен), и таким образом, к вящему моему изумлению, разделили мнение Рахили. Кто встречался с ним в Бальбеке, кто следил за тем, достаточно ли элегантно одеваются его знакомые, кому было известно, что он проводит все время за игорным столом, на бегах, за игрой в гольф или в поло, кто знал, что учился он плохо и его, к огорчению родителей, исключили из лицея, что он прожил два месяца в том самом публичном доме, где де Шарлю надеялся застать Мореля, те предполагали, что, может быть, это произведения Андре, которая из любви к молодому человеку хотела, чтобы вся слава досталась ему, а кое-кто высказывал более вероятное предположение: будто бы он из своего огромного состояния, которое его безумные траты поубавили не намного, платит нуждающемуся гению. В представлении богачей, которых не обтесала дружба с аристократами, артист – это актер, декламирующий монологи на свадьбе их дочерей, за что они ему тайком, в соседней комнате, сейчас же суют в руки конверт, а художник – это тот, кому они заставляют позировать свою дочь сразу после свадьбы, до рождения детей, пока она еще не утратила привлекательности; им не трудно внушить, что все светские люди, якобы сочиняющие или рисующие, кого- нибудь нанимают за деньги ради того, чтобы прослыть творцами или ради депутатского кресла. Но это была напраслина: молодой человек был действительно автором прелестных скетчей. Когда я обо всем этом услышал, то невольно засомневался и не знал, чему верить. То ли, правда, в течение ряда лет его не сумели распознать, и только какое-нибудь потрясение пробудило в нем, как Спящую красавицу, дремавший гений; то ли в период его бурного красноречия провалов на экзаменах, крупных проигрышей в Бальбеке, страха, как бы не сесть на трамвай вместе с «верными» его тетушки – г-жи Вердюрен по той причине, что он был плохо одет, он уже был гением, но только оставил ключ от своей гениальности под дверью, которая вела туда, где бушевали юношеские его страсти; или даже, сознавая свою гениальность, он так плохо учился потому, что, когда преподаватель изрекал банальности о Цицероне, он в это самое время читал Рембо или Гете. Когда я встретил его в Бальбеке, где, как мне казалось, он был занят только починкой упряжек или приготовлением коктейлей, то опровергнуть эти гипотезы было бы не легко. И все же их нельзя было считать непререкаемыми. Он мог быть очень тщеславным, а тщеславие сочетается с гениальностью, он мог пытаться блеснуть так, как он считал наиболее подходящим для ослепления того мира, в котором он жил, а блеснуть в нем можно было отнюдь не глубоким знанием «Сродства душ», а уж скорее искусством править четверкой лошадей. Между прочим, я не уверен, что даже когда он стал известен как автор прекрасных, оригинальных произведений – не в театрах, где все его знали, – ему было приятно сказать «Здравствуйте» кому-нибудь, кто был не в смокинге (такое чувство испытывают принявшие какое-либо вероисповедание), что свидетельствовало бы не о том, что он глуп, а о том, что он тщеславен и даже об его