– Должно быть, мы с вами отсчитываем по-разному. За вторым столиком сидит со стариком маленькая гор­бунья, краснолицая, ужасная.

– Это она!

Иной раз, возвращаясь под вечер в отель, я чувствовал что незримая Альбертина заключена внутри меня, и только чистая случайность сдвигала тугую крышку, под которой таилось связанное с Альбертиной прошлое.

Но однажды вечером мне показалось, что моей любви суждено возродиться. Когда наша гондола остановилась против отеля, портье подал мне телеграмму, которую по­сыльный приносил мне уже три раза, потому что фамилия получателя была написана неправильно (несмотря на ис­кажения, допущенные итальянскими телеграфистами, я понял, что это моя фамилия), и посыльного просили точно установить, в самом ли деле телеграмма адресована мне. Придя к себе в номер, я развернул телеграмму и хотя с трудом, но все-таки разобрал: «Друг мой, вы думаете, что я умерла, но нет, простите, я полна жизни. Мне бы хоте­ лось повидаться с вами, поговорить о нашей свадьбе. Когда вы вернетесь? Любящая вас Альбертина». Когда я узнал, что моя бабушка умерла, то это известие меня нисколько не огорчило. Ее смерть заставила меня страдать, как только ее оживили для меня воспоминания. Когда я свыкся с мыс­лью о смерти Альбертины, весть о том, что она жива, не обрадовала меня, как этого можно было бы ожидать. Об умершей Альбертине я думал как о живой; когда же мои мысли приняли другое направление, Альбертина физически для меня не воскресла. Осознав, что меня не обрадовало известие о том, что она жива, осознав, что я разлюбил ее, я должен был бы огорчиться больше, нежели человек, ко­торый, посмотрев на себя в зеркало после того, как он несколько месяцев пропутешествовал или проболел, замечает, что он поседел и что у него теперь другое лицо: лицо человека зрелых лет или старика. Это огорчает: значит, того человека, каким я был, молодого блондина, больше не существует, значит, теперь я – другой. Морщинистое ли­цо, седые волосы – не есть ли это такое же глубокое изменение, полное уничтожения моего «я», уничтожение того, каким был я, и возникновение нового «я» на месте прежнего?

В тот день, когда моя мать решила уехать из Венеции и наши вещи были уже отправлены в гондоле на вокзал, я прочитал в книге, куда заносились фамилии иностранцев, ожидаемых в отеле: «Баронесса Пютбю со свитой». Тотчас же ощущение наслаждения, которого наш отъезд меня ли­шал, подняло желание, жившее во мне всегда, на высоту чувства. Я попросил мать отложить отъезд на несколько дней. Тот вид, с каким она не приняла во внимание, не приняла всерьез моей просьбы, пробудил в моем и без того взвихренном внутреннем мире мое давнее сопротивление воображаемому заговору против меня моих родителей, уве­ренных, что я буду вынужден подчиниться, пробудил стремление к борьбе, которое в былые времена подстрекало меня противопоставлять свою волю тем, кого я любил боль­ше всех на свете, и заставлять их идти мне на уступки. Я сказал матери, что не поеду, но она, полагая, что лучше не подавать виду, что я говорю серьезно, даже не ответила мне. Я сказал, что сейчас она увидит, серьезно я говорю иди нет. Портье принес три письма: два – ей, одно – мне. Я положил его в бумажник вместе с другими письмами, даже не взглянув на конверт. Когда письмо ушло вместе со всеми моими вещами на вокзал, я приказал подать ста­кан напитка на террасу, против канала, и, заняв место, начал смотреть на закат, а в это время на барке, остано­вившейся против отеля, певец пел «Sole mio»[17].

Солнце заходило. Моя мать была теперь, вероятно, не­далеко от вокзала, а я останусь в Венеции один и мне будет тяжело от того, что огорчил мою мать, от того, что ее нет рядом со мной и что утешить меня некому. Час отъезда близился. Мое безысходное одиночество нависало надо мной, и мне казалось, будто это круглое одиночество уже началось. В одиночестве я чувствовал, что все предметы вокруг меня чужие. Город перестал быть для меня Вене­цией. Его облик, его название представлялись мне фикци­ями. Дворцы распадались на части, – теперь это было просто определенное количество мрамора, – они казались мне похожими на любые другие, а воду я представлял себе смесью водорода и азота, смесью вечной, слепой, которая существовала еще до возникновения Венеции и будет су­ществовать после нее, не знающей Дворца дожей и Терне­ра. И вместе с тем эти места были мне не знакомы, это были места, куда вы приходите, а вас здесь еще не знают, места, которые вы когда-то покинули и которые вас уже забыли. Мне было нечего больше сказать им о себе, я не Мог оставить здесь ничего своего, они сжимали меня, я представлял собою теперь лишь бьющееся сердце и внима­ние, напряженно следовавшее за развитием темы «Sole mio». Напрасно в отчаянии я пытался зацепиться взглядом за своеобразный, прекрасный выгиб Риальто – он предста­вая моему взору во всей посредственности своей очевидно­сти; этот мост не только был хуже – он разрушал пред­ставление о том, что передо мной актер, хотя, несмотря на его светлый парик и темную одежду, я знал, что это вовсе не Гамлет. Дворцы, Канале, Риальто утратили идею, со­ставлявшую их индивидуальность, и распались на простые материальные элементы. Если я все-таки еще хотел до­гнать маму и сесть с ней в вагон, мне, конечно, надо было перестать слушать певца и, не теряя ни секунды, решить что я еду. Но именно этого-то я и не мог; я сидел непод­вижно; я был не способен не только на то, чтобы встать, но даже на то, чтобы решиться встать. Моя мысль, дабы не приходить к решению, следовала за чередованием му­зыкальных фраз «Sole mio», беззвучно подпевала певцу, предвидела взлет фразы, следовала за ней, а потом вместе с ней падала. Конечно, это неважное пение, которое я уже слышал сто раз, нисколько меня не интересовало. Я не доставлял удовольствия никому, – в том числе самому себе, – благоговейно слушая его до конца. Ни одна из знакомых мне фраз этого пошлого романса не могла под­ сказать мне решение, в котором я нуждался; более того: каждая фраза становилась препятствием для принятия ра­зумного решения; вернее, она толкала меня на решение противоположное – не уезжать: ведь я упускал время из-за нее. Вот почему от этого не доставлявшего ни малейшего удовольствия занятия – слушать «Sole mio» – мне было так тяжело на сердце, вот почему я был близок к отчая­нию. Я отдавал себе отчет, что, в сущности, раз я сидел неподвижно, то это и было решение – не уезжать. Но сказать себе прямо: «Я не уезжаю» – это было свыше моих сил; мне легче было выразить это же при помощи других слов: «Сейчас я услышу еще одну фразу из «Sole mio». Это было возможно, но крайне болезненно, потому что прак­тическое значение этого символического языка не усколь­зало от меня, и, продолжая твердить себе: «Ведь я всего-навсего слушаю еще одну музыкальную фразу», я понимал, что это обозначает: «Я остаюсь в Венеции один». И, быть может, тоска, напоминающая сковывающий холод, состав­ляла очарование, – очарование мучительное, но и обворажающее, – этого пения. Каждая нота, которую брал певец, казалось, употребляя для этого силу мускулов, ко­торыми он как бы играл, пронзала мне сердце. Когда голос певца затихал и казалось, что пенье кончилось, певец не унимался и опять начинал петь, но уже громко, словно ему нужно было еще раз объявить о моем одиночестве и отча­янии. Моя мать, наверно, уже на вокзале. Скоро она уедет. А передо мной расстилается Венеция, где мне придется жить одному.

Я все еще сидел неподвижно, с надломленной волей, не принимая определенного решения. Конечно, в эти мгно­венья оно уже было принято. Наши друзья во многих слу­чаях могут его предвидеть, мы же сами не можем, а от каких страданий это предвидение нас бы избавило!

Наконец, благодаря укоренившейся привычке, благода­ря скрытым силам, которые она неожиданно, внезапно, в последний момент, бросает в бой, я преодолел свою нерешительность: я прибежал, когда окна были уже закрыты, но маму я еще застал; от волнения по ее лицу разлилась краска; она чуть не плакала, так как была уверена, что я уже не приду. «Ты знаешь, – сказала она, – твоя бедная бабушка говорила: «Любопытное явление: нет на свете та­кого невыносимого и такого милого создания, как наш ма­лыш». Поезд отошел, и мы увидели Падую, потом Верону, встречавших наш поезд, провожавших нас почти до самого вокзала, и когда мы удалялись, они, никуда не уезжавшие, начинали жить своею прежней жизнью и возвращались одна – к своим полям, другая – на свой холм. Время шло. Моя мать не спешила прочитать письма – она только рас­печатала конверты и, видимо, опасалась, как бы я не вы­тащил свой бумажник и не достал письмо, которое передал мне портье. Она по-прежнему боялась, что путешествие покажется мне слишком долгим, чересчур утомительным, и, чтобы занять меня перед приездом, медлила распаковы­вать сваренные вкрутую яйца, передавать мне газеты, раз­вязывать пакет с книгами, которые она купила втайне

Вы читаете Беглянка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату