Я привязал лодку к дереву. И пока обматывал дерево цепью, захотел вдруг обнять его, прижаться к нему – грудью, бедрами, коленями, и щекой. Я ощущал, какое оно теплое. Я слышал, как оно живет. И я понял, что хочу поговорить с ним. «Меня зовут Антон, – сказал я дереву. – А тебя?» Я приложил ухо к стволу. Дерево молчало. «Меня зовут Антон, – повторил я. – А тебя?» И снова я не услышал ответа. «Меня зовут Антон, – ласково проговорил я. – А тебя?» Ухо слышало только шум движения соков под корой, и все. «Меня зовут Антон, – засмеялся я. – А тебя?» Дерево или не хотело отвечать, или просто не знало нашего языка. Хотя оно не могло не знать нашего языка, подумал я, ведь деревья уже столько тысячелетий живут рядом с людьми, и давно уже наверняка должны были научиться человечьему языку. «Меня зовут Антон, – говорил я, не переставая. – А тебя?… Антон… зовут… тебя… Антон… тебя… тебя… зовут… тебя… Антон… – меня…» Не час стоял я и говорил. И не два, и не три, наверное. Устал, замерз, перестал чувствовать язык и щеку; «Меня зовут… а тебя… Антон… меня… зовут… зовут… меня… тебя…»
Петр рассказал потом, что от дерева он отодрал меня с трудом, руки мои впились в ствол так, рассказывал Петр, что пальцы продавили кору, кроша, Петр рассказывал, что колол сведенные мои мышцы кончиком ножа, чтобы они вновь начали сокращаться и смогли расслабиться. Петр рассказывал, что ему пришлось несколько раз ударить меня по лицу кулаком и сильно, чтобы я пришел в себя.
Петр сидел у меня в домике, пил водку и рассказывал.
А еще он рассказывал, что несколько лет назад, когда он жил в городе, в один прекрасный день он вдруг захотел ударить ножом женщину, которая приходила к нему убирать квартиру. Не убить, такой мысли не было, а именно ткнуть в женщину ножом. И тыкать потом и тыкать, тыкать, тыкать. До крови. Глубоко и еще глубже. Петр уже нож взял и уже занес его над несчастной женщиной. Высоко занес. И ткнул ножом самого себя в последний момент. Потому что надо было в кого-то ткнуть, рассказал Петр, потому и ткнул. В последнюю секунду сработал какой-то инстинкт, и не стал Петр резать пожилую домработницу, ничего не подозревающую и напевающую про праздник с сединою на висках, а вхреначил нож в себя – чуть повыше сердца. Потому что, если бы не вхреначил, рассказывал Петр, в себя, то непременно всобачил бы его (нож) в бедную уборщицу (сохранившую еще, кстати, рекомендательные письмо от самого аж князя Юсупова). Нож сломался от силы удара, рассказывал Петр. И кровь плеснула из дырки на рубашке и потекла, густея, по ткани. Петр промыл и продезинфицировал рану, перевязал ее, выпил водки и на том успокоился. Однако… Петр доканчивал вторую бутылку. Сам я не пил. И даже не курил. Я полулежал в драном кресле и слушал Петра. А Петр рассказывал. – не матерясь и очень складно, без слов-паразитов (как их называли в школе), не цыкая, и не плюясь. Однако, рассказывал Петр, желание резать, оттого что он ткнул ножом самого себя, не пропало. Следующим объектом для разделки туши стала писклявая толстая соседка. Когда Петр не видел ее, ему было, конечно, наплевать на нее, рассказывал Петр, но когда Петр видел ее, рука его снова невольно тянулась к ножу, удобно и ловко ухватывала его за рукоятку и сама по себе поднималась вверх для нанесения тайного и сильного удара. И во второй раз Петр, рассказывал Петр, в последнюю секунду ударил самого себя, теперь чуть пониже сердца. А когда еще и в третий раз – пожелав разрезать слесаря- сантехника, – Петр рассказывал, он нанес себе новый ножевой удар уже чуть правее сердца, он решил, что пора что-то делать, иначе или он станет новый Чикатило, или попадет в психушку. И он устроился на работу на Курановскую турбазу. Зимой это было. И в том спасение оказалось. Потому что, если бы он прихайдакал туда летом, рассказывал Петр, то он точно кому-нибудь голову от туловища отделил. А зимой на турбазе никого, естественно, не было. Петр жил совсем один – сироткой. И к тому времени, когда весной на базу приехал ее директор проверить, как и что, у Петра уже пропало всякое желание тыкать в кого-либо ножом. Петр, рассказывал Петр, излечился. В каждом из нас просыпается такое желание, рассказывал Петр, иногда, кого-то прирезать, или просто ударить кулаком, без всяких видимых или невидимых на то причин, или оттаскать кого-то за волосы, или садануть подвернувшимся под руку кирпичом, булыжником, доской, или ткнуть отверткой в слишком открытый глаз, или полоснуть бритвой по слишком закрытому рту, или отгрызть ухо, или сломать об колено чьи-то ногу или руку. И не надо такого желания пугаться, такое желание в определенные периоды жизни возникает у каждого, рассказывал Петр, ополовинив третью бутылку, не икая и не потея, покуривая «Лаки Страйк» и почесывая грудь под шелковой рубашкой от Мак-Грегора, Чаще хочется совершать подобное с хорошо знакомыми людьми, реже с малознакомыми, чаще с женщинами, реже с мужчинами. Надо постараться проанализировать свое желание, поиграть с собой в вопросы и ответы (а иногда можно и в крестики-нолики) и, основываясь на своих ответах, найти для себя приемлемый способ избавления от такого желания – как то, например: уехать от людей подальше, заняться спортом, начать пить горькую или сладкую, усердствовать в сексе или, забыв и о себе и обо всем остальном, броситься в работу (или уж в крайнем случае, если уж совсем невмоготу, вместо кого-то другого дубасить кирпичами, тыкать ножами, бить кулаками и простреливать пулями самого себя и никого другого). Можно, можно, рассказывал Петр, именно так переориентировать себя. Основная трудность в таком самолечении, заключается в том, чтобы заставить себя поверить, что ты сам, без помощи кого-либо можешь справиться с мучающей тебя напастью. Главное знать, что напасть пройдет. Что не с тобой одним такое. А со всеми, со всеми.
Подавляющая часть самоубийств, рассказывал Петр, происходит от того, что потенциальный самоубийца не знает, что у него всего лишь обыкновеннейшая, банальнейшая депрессия, которая для психиатра так же легка в лечении, как насморк для терапевта, рассказывал Петр. Несчастный суицидник не знает, что подожди он еще день-другой, или неделю, месяц, или полгода в конце концов, и депрессия пройдет, и не надо будет ему тогда вязать петлю и прилаживать ее к крюку под потолком, и устанавливать под петлей качающуюся табуретку, которую мастерил еще рукодельник дед и домовитый отец, а надо будет только проснуться одним солнечным утром и неожиданно и беспричинно (опять-таки) радостным и сказать себе неласково и не улыбаясь: «Какой же я мудак!» Суицидник не знает, что так будет, и прилаживает потому прочную веревку к крюку под потолком, пыхтя и отплевываясь, ставит под нее крашеный табурет, ладно сработанный еще рукодельником дедом или домовитым отцом, и с отчаянным хрипом, покачиваясь и дергаясь, уходит туда, откуда никто еще пока не возвращался.
В первый день, когда Петр приехал в Кураново, рассказывал Петр, или во второй день, или в третий, он тоже точно так же, как и я недавно, какое-то время назад, несколько минут тому, час, вышел на берег замерзшего озерка и неожиданно для себя самого, того, который приехал, возбужденного и подавленного, напрочь забывшего себя прежнего и никогда не знавшего себя настоящего, кинулся к ближайшему, очень большому и очень приветливому дереву и обхватил его крепко, прижался и обслюнявил его всего, как неумейка-школьник вожделенную женщину, и забился невзначай в горьком плаче, и сквозь слезы стал требовать что-то от молчаливого дерева, что-то типа «Научи, помоги», что-то типа «Расскажи, покажи», что-то типа «Убей, сотри с лица земли». Выплакав все, что можно выплакать, все вытребовав и все выкричав, оторвался Петр, рассказывал Петр, от благородного дерева, протер воспаленные глаза и почувствовал, что ему легче, немного, но легче… Так что он меня понимает, рассказывал Петр, прекрасно понимает, как не понять, мы все ведь братья, а братья всегда могут понять друг друга, только не хотят они того, как правило, а понять могут. Вот он-то, например, меня понимает, и я его самого, конечно же, понимаю. Мы понимаем, значит, и все могут понимать и его, и меня, и всех остальных. Но не хотят, потому что глупы и уверены, что бессмертны. Глупы от того, что уверены…
Через неделю, рассказал Петр, после того, как он приехал в Кураново, у него кончились продукты и чтобы не умереть, – а умирать к тому времени уже не хотелось, – ему надо было пойти в ближайший поселок и что-то там купить.
Нехотя, скрепя сердце и некоторые иные не менее важные части своего уже немолодого, натруженного организма, Петр собрался и двинулся в путь. Дорога предстояла быть долгой, и дорогой Петр, рассказывал Петр, размышлял. Выглядело это примерно так: «Вашу мать, суки, на хер, как я вашу мать, никого из вас, вашу мать, не хочу на хер видеть, вашу мать и вашу тоже и вашу и всехнюю мать тоже!» Не захочет ли он вновь кого порезать, дрожа головой, думал Петр, а если захочет, что делать тогда? Опять резать себя, думал Петр, а он и так же не единожды и многократно повредил свое не увядшее еще тело, и как быть, как быть, спрашивал себя Петр, запретить себе себя любить, не могу я это сделать, не могу, думал Петр, рассказывал Петр. Он прошел уже два километра и оставалось еще три. Погоды стояли на этот раз непонятные, рассказывал Петр, мела метель, но светило солнце, скучал мороз и пели ветры. Он увидел даже нескольких весело кружащихся в метельном вихре грачей и соловьев и смешного горбатого, пухлого верблюжонка, который кружился вместе с птицами и все пытался толстыми губами ухватить какую-нибудь из пролетавших мимо него птичек за кончик хвоста. Петр наблюдал за верблюжонком, и весело смеялся,