Монотонно постукивали колеса, ночь, медленно спускалась над краем, один за другим гасли огоньки сигарет, парни засыпали на скамейках и на полу, подложив под голову скатанные шинели.

Пепик сидел в углу вагона, под керосиновой лампой, положив перед собой на скамейке дневник. Иногда он прижимал ко рту носовой платок и глухо кашлял.

— Лег бы ты лучше спать, не портил себе глаза, — сказал Гонзик, отворачиваясь от тусклого света лампочки.

Пепик не ответил. Он долго глядел сквозь очки на Гонзика, потом стал писать своим мелким красивым почерком.

Перенесите нагого человека в просторы вселенной, лишите его привычной обстановки и друзей, одежды и обуви, возможности видеть знакомые вещи, касаться их, погладить рукой, и человек увянет, как деревцо, которое вырыли из земли и поместили во тьме, где нет ни солнца, ни воды, ни ветра. Но пошлите человека в пустыню, и он начнет рыть песок голыми руками, докопается до воды и превратит песок в землю, а пустыню в сад, который даст ему тень, пропитание и радость жизни. Пошлите его потом на болота, и он осушит их, но будет скучать по пустыне, которую сделал цветущей. Пошлите его в горы, что высятся до небес, и он достигнет вершин, но будет тосковать по преображенным болотам, пошлите его в темные подземелья, и он высечет огонь из камня и со слезами на глазах будет вспоминать горные вершины.

Почему же мы, люди, остаемся сами собой только среди привычных и любимых вещей, почему мы чувствуем себя дома только там, где привыкли радоваться, ненавидеть и трудиться, где жизнь и мир привили нам чувство слитности с привычной средой? Почему мы так привязаны к клочку родной земли, почему, лишившись одного родного дома, мы во что бы то ни стало должны добыть себе другой, ибо иначе нам негде черпать силу, которую порождает владение собственным мирком?

Когда мой отец построил дом, я долго чувствовал себя там чужим, потому что детство мое прошло в селе, в усадьбе деда, среди запахов теплого молока, амбаров, хлеба и горьковатого дыма коптильни. А когда дом отца стал мне родным и потом пришлось покинуть его, этот дом остался в моем сердце, я носил его с собой, как улитка раковину, и не мог забыть, не мог с ним расстаться.

А вот теперь, когда мы то и дело меняем пристанище и не знаем, вернемся ли вечером на койку, с которой встали утром, угасает наша приверженность к вещам и растет тяга друг к другу, человека к человеку, складывается коллектив, внутренняя жизнь которого не меняется, в какую бы он ни попал обстановку, ибо от нее теперь уже почти не зависит наше довольство жизнью, ощущение безопасности и доброе расположение духа. Мы связаны сознанием общности своей судьбы, совместных лишений и радостей, сознанием нерушимого братства и общих обид, которые мы переносим, общей жажды, свободы, общей всем нам ненависти.

Мы перестаем предаваться личным чувствам и проникаемся духом содружества. Мы — единое целое, мы коллектив, который нельзя ни расчленить, ни разложить.

Быть дома — значит быть с вами, Гонзик и Карел, Мирек и Кованда, Фера и Ирка, Густа, Эда, Богоуш, Пепик, Петр! Быть вместе с вами в комнате, в убежище, все равно где! Это ощущение «я дома» — самое радостное для каждого из нас, оно знакомо нам всем до одного и невозможно не поддаться ему…

В купе второго класса фельдфебель Бент укладывался спать.

— Стащи-ка с меня сапоги, — сухо приказал он Гилю, и дородный ефрейтор покорно нагнулся и выполнил приказание. Потом они улеглись и закурили в темноте. В купе было темно, в открытое окно врывался теплый ночной ветерок.

— Приехал я домой, — заговорил Бент, — и, пока шел к своему дому, все встречные мне жали руки и выражали сочувствие. Мой дом — один из самых старинных в городе, на фронтоне, под крышей, стояла дата тысяча семьсот восемьдесят девять. В этом году произошла французская революция. Ты слышал о ней?

Сонный Гиль засопел и признался, что никогда не слышал.

— Но мне казалось, что все это меня совсем не касается, словно на случившееся я смотрю со стороны. Ратушу нашу разрушили, гостиницу — тоже. Здание Унион-банка, церковь, вокзал — все лежит в развалинах. И вот я очутился у развалин своего дома, смотрел на них и вспоминал, как раньше выглядел дом. Я говорил себе: вот где-то тут шла деревянная винтовая лестница. Она вела из лавки во второй этаж. Крепкие дубовые ступени за полтора столетия только немного истоптались. Наверное, ярко они пылали, — подумал я и не чувствовал сожаления. — Сгорели все мои счета, семейная хроника, коллекция марок. Понимаешь? А мне совсем не было жалко, хотя когда-то эти марки я считал самым важным. Сгорели, — сказал я себе, — их больше нет, ну и черт с ними!

Гиль на соседнем диване громко захрапел.

Бент с минуту прислушивался к его храпу, потом, словно боясь остаться наедине со своими мыслями, решил продолжать рассказ.

— Мне пришло в голову, что все мои деньги пропали под развалинами Унион-банка. Но я сразу сообразил, что это напрасные опасения: банковские сейфы в подвале, несомненно, уцелели, а кроме того, в банке я держал только часть своего состояния, у меня есть акции и земельные участки в других местах, они в целости и сохранности. И я спросил только об Эрике.

Она поселилась у Штанцеров. Штанцер — торговец, когда-то я дал ему денег под вексель, срок которого истек еще год назад, но я делал вид, что забыл об этом. Штанцеры живут в собственном домике на краю города, Эрике они отвели две комнатки в верхнем этаже. Увидев меня, она заплакала, а я обнял ее и уже не думал о своем доме, а только о том, что она на пятнадцать лет моложе меня и еще не знала мужчины и я хочу обладать ею.

Слышишь, жалкий скот, я в жизни еще не знал женщины, у меня была только лавка и коллекция марок. Лишившись всего этого, я вдруг понял, что пятнадцать лет жил под одной крышей с девушкой, которая пришла ко мне с одним потертым чемоданчиком. И я овладел ею в первый же вечер, а потом спал с ней каждую ночь, все две недели. Сначала она сопротивлялась, потом привыкла, в ней проснулась женщина. Она сама мне это сказала, слышишь? Боже, вот была потеха! Три дня мы провалялись в постели, и старый Штанцер приносил нам еду наверх. Я послал капитану ящик вина и сигар, и он продлил мне отпуск еще на неделю. Но за эти четырнадцать дней я убедился, что Эрика мне надоела, что я, собственно, никогда не любил ее и насытился ею в первую же ночь. Она стала мне противна. Она плакала, причитала, хотела выброситься из окна, бегала раздетая по саду, а я лежал в ее постели и ждал, пока старый Штанцер приведет ее наверх. Я был уверен, что она вернется, ведь ей некуда деться. Штанцеры приняли ее только ради меня, только из-за просроченного векселя.

В последний день отпуска я прогнал ее от себя и велел спать в другой комнате. Она сидела там и плакала, и ночью плакала тоже, мешала мне спать. Я пошел к ней и стал ее увещевать. Она разразилась упреками. Я, мол, испортил ей жизнь. Я ударил ее… побил. Раньше я в жизни никого не бил, но теперь мне и Эрику не было жалко. Словно вместе с домом сгорело и мое сердце. Слышишь? И, вспомнив, сколько лет я мечтал о ней, я рассмеялся. Какая глупость! Я мечтал о пустяке, о минутном удовольствии, ничтожном развлечении. Стоило мне добиться его, и я пресытился. Надеюсь, я не сделал ей ребенка. — Бент громко рассмеялся. — Слышишь, Гиль? Если да, то эта лучшая шутка в моей жизни. Как называл бы меня этот ребенок? Дядя или папаша?

Лежа на диване, Бент смеялся до слез, потом затих и постарался уснуть. Он уже не думал ни о доме, ни об Эрике, ему все было безразлично. Ему хотелось спать, но мешал громкий храп Гиля. Фельдфебель с минуту, прислушивался к этим звукам, потом сел на диване, перегнулся через проход и сбросил Гиля на пол.

— Перестань храпеть, скотина, — крикнул он. — Спать мешаешь!

Вы читаете Год рождения 1921
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату