— Дело не в немцах, а в нацизме, — ответил ему Гонзик.
— А разве есть разница?
— Есть, да еще какая!
— А если бы к нам пришли другие чужаки, не нацисты, и захотели бы без войны отнять у нас свободу?
— Такие приходили и были у нас, — спокойно ответил Гонзик.
— Что ты болтаешь!
— Они пришли без оружия и не посягали на наши границы и нашу родину. Они пришли в перчатках, и ты их приветствовал и видел в них союзников. Они жили у нас, хозяйничали, как у себя дома. А потом продали нас. Ты знаешь их?
Пепик протестующе поднял руку, но последние слова Гонзика смутили его. Он поправил очки и растерянно замигал, но не сдался.
— Через несколько лет мы иначе будем смотреть на эту трагедию. Правильную оценку таким событиям можно дать только со временем. История покажет…
— Или бог рассудит? — усмехнулся Гонзик. — Не нужно столетия, чтобы понять, что с нами сыграли грязную игру. Это нам всем стало ясно сразу после Мюнхена. Только тупицы или те, кому это выгодно, искали и ищут оправданий для такого предательства, вот что.
Пепик вытащил из чемодана под койкой писчую бумагу, сел за стол и принялся чистить перо своей авторучки.
— Нехорошо это, — сказал он, — загореться одной идеей и зачеркивать и отвергать все остальное. Равно неправильно быть безбожником или религиозным фанатиком, слишком левым или слишком правым. Правда — где-то в середине. «Aurea mediocritas», — говорили древние. Золотая середина.
— Да, — сурово сказал Гонзик, — лучше всего спокойно плыть по течению, посередине реки. Ведь у правого или левого берега можно, чего доброго, оцарапаться или даже разбить себе голову. Нет, истина одна, и она не бывает половинчатой!
— А что такое истина? — воскликнул Пепик, подняв руки. — И как ее установить?
Кованда шлепнул по столу колодой карт и громко засмеялся.
— Ты, — сказал он Пепику, — похож на того укротителя, что сунул голову в львиную пасть и говорит льву: «Слушай-ка, а кто у кого в зубах?»… Лучше сыграем-ка, ребята, в картишки. Сдаю?
— Я буду письмо писать домой, — сказал Пепик, довольный тем, что Кованда шуткой положил конец спору. — Попрошу прислать мне чистое белье и что-нибудь съестное, а то эта проклятая работа совсем меня угробит.
Мирек уже влез на верхнюю койку и, удовлетворенно пыхтя, лег на спину.
— Спать! — сказал он и закрыл глаза. — После доброго ужина полезно прилечь, а после плохого хорошо бы не вставать вовсе.
Гонзик встал, собираясь выйти из комнаты.
— Ну, так я приношу себя в жертву, папаша, — сказал Карел Кованде. — Или, может быть, Олин тоже хочет сыграть?
Олин хмуро покачал головой. Кованда ловко стасовал колоду и бросил ее на стол.
— Старшая сдает, — сказал он. — Сыгранем в шестьдесят шесть на спички?
Карел засучил рукава.
— Ладно. Две партии, а потом спать.
Раскинувшийся на койке Мирек уже захрапел. Гонзик вышел в коридор и тихо закрыл за собой дверь. С минуту он стоял на лестничной площадке, прислушиваясь к звукам, доносившимся из других комнат. В одной из них Фера пел:
Гонзик страдальчески поморщился, слыша, как он фальшивит.
Песенка вдруг оборвалась, и из комнаты донеслась перебранка.
— Замолчи, а то я выброшусь из окна, — сердито кричал Ирка. — Застрелить тебя мало, так ты портишь хорошую песню! Ты слышишь, как поешь, или нет?
Фера, приземистый словак из Годонина, не уступал. Гонза спокойно улыбался, стоя в темном коридоре, освещенном лишь слабой лампочкой в черной бумаге. Из другой комнаты слышалось хлопанье карт, в умывалке бежала вода из крана, который кто-то забыл закрыть, на третьем этаже Эда тихо наигрывал на гармонике. Из комнаты солдат доносился невнятный немецкий говор.
Гонзику хотелось подойти к двери и послушать, о чем говорит ефрейтор Вейс, но он не тронулся с места и, стоя на лестнице, у перил, думал об этом тихом унтер-офицере, совсем непохожем на Гиля и Бента. Странный немец этот Вейс, он неразговорчив и как будто всегда погружен в унылые мысли. У него умные глаза под тяжелыми, полуопущенными веками, движения сонные и вялые, лицо невыразительное, с острым подбородком и кривым ртом, на котором застыла циничная усмешка. С чешской командой Вейс почти не общался, он по большей части нес службу в казармах; когда-то он интересовался чехами, но это скорее напоминало интерес человека, впервые увидевшего экзотических животных, к которым он постепенно привык и сделался равнодушен.
Касаясь рукой гладких перил, Гонзик медленно спустился по деревянным ступеням в первый этаж.
Навстречу ему поднимался Богоуш. Он дружески улыбнулся Гонзику и хлопнул его по спине.
— Звезды светят вовсю, — бросил он на ходу. — Я ходил проветриться. Нет ли у тебя сигареты?
Гонзик подбросил сигарету на второй этаж, и Богоуш, просунув руку сквозь перила, ловко подхватил ее.
— Спасибочки! — крикнул он и устремился дальше, вверх по лестнице.
Гонза тихо открыл дверь и, выйдя во двор, осторожно закрыл ее за собой.
Стояла темная тихая ночь; казалось, все уснуло под небом, усеянным белыми точками холодных звезд. Луна еще не выходила; предметы и здания проступали в темноте расплывчатыми контурами, чуть более темными, чем небо и окружающий мрак. Холодно! Гонзик зябко поежился. Постепенно он различил бараки лагеря военнопленных. Их было четыре, за ними — высокая сторожевая будка, потом еще четыре барака и барак охраны.
На дворе было тихо, в окнах бараков темно, ни один звук не говорил о том, что в этих восьми деревянных строениях живет больше двухсот человек. Но вдруг на сторожевой вышке вспыхнула спичка, озарила желтым светом лицо часового и, описав дугу, погасла на лету.
Гонзик осторожно крался вдоль стены. Он обошел здание и перебежал участок двора, отделявший его от каменной ограды. Там он остановился и прислушался. Со сторожевой вышки послышался кашель и топанье ног о деревянный настил. Гонзик двинулся дальше, туда, где между наружной каменной оградой и колючей изгородью лагеря оставался узкий, не шире метра, проход. Там он снова остановился, вынул из правого кармана бумажный мешочек, а из левого семь картофелин, ломоть хлеба и свою суточную порцию маргарина. Все это он вложил в мешочек, потом опустился на колени и подполз к колючей изгороди. Осторожно шаря рукой, он приподнял кирпич около одного из столбиков изгороди — этот кирпич всего лишь