взгляд. Если не бояться, то молнию, попавшую в человека, погасит мед, скажем так, который кое у кого покрывает всю кожу. Сегодня вечером у меня не кожа даже, а шкура. Высохшая, сморщенная, отставшая от кости. Молния обрушивается грозно, свирепо, но нежная, сладкая кожа ее гасит, и все так красиво искрится, как в фейерверке.
Если бы Авилес сегодня вечером не принимал меня в квартире, а повел бы в горы, неподалеку, на жуткий Ахуско, и хлынул бы страшный ливень, что бы тогда произошло? Допустим, он уговорил бы меня отправиться в эти выходные на самую вершину горы, в какую-нибудь хижину. Это я так себе представляю, понимаете, Люси? Он заверит меня, что проблем с атмосферным электричеством не будет, сильно промокнув, мы доберемся до хижины, и там найдутся полотенца, а из окна он мне покажет, как сверкают молнии и как они убивают тысячелетние деревья, неизвестно чем, испепеляя их, наверное, и я поверю всему, что он скажет: кто не боится грозы, может выйти и принять их, молнии — родственные нам души во Вселенной, они не опасны для людей с нежной, сладковатой после вечерних ласк кожей. Авилес точно знает все по этой части, рисковать напрасно он не станет.
Сколько лет уже он не смотрит на меня так. В чем моя ошибка? Говорила, что люблю, упрекала за излишнее пристрастие к спиртному, хотела сделать его счастливым, изменить его. То есть совершила все возможные ошибки. А с Феррейрой? Бесполезно ломать голову. Все вышло из рук вон плохо, и больше ничего. Но я несправедлива: рассказала Вам про остров, ни в чем не солгала, но умолчала об одном существенном моменте в этой печальной истории. Постыдилась сказать.
Помните первый раз, когда он пришел ко мне в то субботнее утро? Все произошло, как я рассказывала, но в какой-то момент, еще в постели, за несколько секунд до того, как он достиг кульминации, ему стало плохо. Сильно затошнило, он едва удержался от рвоты. Думаю, и без учебника психологии ясно, что случилось. Приступ вины — столь безудержный, сколь и примитивный. И неприятие меня. Да что угодно. Главное — это случилось. Я у него не пошла, и все, ему от меня тошно. Замутило от меня, как от дешевого пойла или несвежей рыбы. Он для меня стал панацеей, я для него — отравой. Ну не комично ли? Он страшно смутился, слишком очевиден был позыв к рвоте. Я сделала вид, что не замечаю психологической подоплеки, предложила фруктовой соли. Он выпил.
А следующая встреча была на острове, и без потрясений. Теперь Вам все известно. В детстве при отравлении или расстройстве желудка мне иногда давали что-нибудь, вызывающее рвоту, это называлось “ипекакуана”, и на пузырьке значилось “рвотное средство”. Этот человек низвел меня до положения той самой ипекакуаны, рвотного средства. И не желает возвращаться, ведь это дом, где его чуть не стошнило на раздетую женщину, такую всю из себя влюбленную, а точнее — дуру. Но еще, Люси, я страшно устала. И не могу заставить себя жить без него. Этот мужчина для меня — решение всех проблем. Он дает ответы на все вопросы. С ним я чувствую себя сильной, молодой. С ним мне весело, все кажется интересным, все, если он — часть этого всего. Как редко в жизни я ощущала такое, неоспоримую радость жизни, и я не смирюсь с потерей. Не смирюсь с болью. Принять эту боль — значит, будучи живой, принять смерть. Предпочитаю настоящую смерть. Люси, если мы не увидимся, крепко Вас обнимаю.
— Нидия, тебе получше?
— Более-менее.
— Не пугай меня, пожалуйста. Скажи честно, что ты чувствуешь.
— Общее недомогание. Как когда Эмильсен расклеивалась, так же. Видя, как ей плохо, и я хворала.
— И долго у тебя это длилось?
— Пока она не шла на поправку.
— В клинике сказали, что она вне опасности.
— Тебе надо было остаться с ней, не бросать ее одну, хоть на первые сутки.
— Она не захотела, сколько раз тебе повторять? “Ступайте к сестре”, сказала. Так серьезно сказала. Все равно, после успокоительного собиралась спать. А сегодня к вечеру ее уже отправят домой, и все дела.
— Ах, Люси, так неудобно на этой кровати.
— Расслабься, нам бы сейчас немного поспать, а потом…
— Не могу спать днем!
— …
— “Ты себя береги”, — говорила Эмильсен, видя, как я за нее беспокоюсь.
— Ты ведь слышала мой разговор с врачом, после промывания желудка опасность миновала. Так что не переживай из-за этого.
— Какое мне до нее дело? Другие хотят жить и умирают. А она, ей так повезло — она вылечилась! И вдруг устраивает историю с таблетками.
— Думаю, в сущности, она не хотела умирать. Печень отторгла таблетки, она ведь плотно поужинала. Пищеварение еще шло полным ходом.
— Если кто в отчаянии, тут не до еды, Люси. Но на меня все равно это подействовало, не люблю, не могу снова видеть больницу.
— Ты ее больше жалеешь, чем я, с чего бы это?
— В отделении первой помощи или в процедурной, где ты ее видела?
— Не знаю. Ты теперь успокойся и не морочь мне голову. Сейчас она спит, это точно. И нам тоже лучше поспать. К вечеру, если она вернется, мы отдохнем и сможем о ней позаботиться.
— Меня она видеть не захочет. Но все равно, думаю, из клиники ее так скоро не отпустят.
— Желудок не вынес ударной дозы таблеток, и готово, всю вывернуло, это ее и спасло. Иначе быть бы ей уже на том свете.
— Будь ее дом, как твой, без ночного консьержа, она умерла бы.
— Я на собрании кондоминиума просила посадить швейцара, как его тут называют, вполне могли бы сообща платить ему, чтобы не протянул ноги. Но они не хотят, толку нет, говорят, когда последний автомобиль заезжает в гараж, консьерж спокойно засыпает и ничего больше не сторожит.
— Но если из какой-нибудь квартиры попросят о помощи, он проснется.
— Ее всю вывернуло, и без помощи швейцара — она все равно бы спаслась.
— Я тебе скажу одну вещь, только ей не говори. Когда ты звонила в “скорую”, я быстренько осмотрела дом и застала швейцара, он доставал что-то из холодильника.
— Это я попросила лед, протереть лоб холодными тряпками, а то она вся горела.
— Это я знаю. Потом он вернулся к холодильнику, видно, заметил еду и что-то хотел взять, но, увидев меня, все бросил. Бедный мальчик.
— Бедняжка, даже от испуга голод не прошел.
— Люси, давно я не бодрствовала всю ночь, а теперь ворочаюсь, никак не устроюсь.
— Хочешь перекусить?
— Нет, Люси. Хотелось бы такого, о чем даже сказать не решаюсь.
— Хочешь прогуляться.
— Да, так чудно на улице, облачно, солнце глаз не режет.
— Ах, Нидия. Сил нет дойти до туалета, куда уж тут одеваться и выходить. Клянусь, давно хочу в туалет, но от усталости не могу пошевелиться.
— Давят на меня стены, Люси, воздух перекрывают.
— Скажи честно, боишься, что у соседки будут осложнения, жалеешь ее?
— Нет. Она сама себе это устроила, чего жалеть-то?
— Что-то ты темнишь.
— Не знаю, Люси. Даже если звонок был от него, думаю, ничего бы это не решило. Если звонил он, наверняка хотел извиниться, а не объявить о своем визите.
— Нидия, теперь послушай внимательно, если он позвонит и ты подойдешь, смотри, не дай маху. Она сейчас была в ясном уме, после промывания, и дала четкие указания: если он позвонит, ничего не рассказывать.
— Это я уже поняла.
— Она теперь его возненавидела, считает хамом. И она права, ни с кем нельзя так поступать, игнорировать, как последнюю собаку.