круг лиц, которые работают с предусмотрительностью провидения. Ведь легко могло случиться и так, что их не было бы на месте: шла последняя неделя перед выборами.
В то время Гитлер с энергией, достойной усерднейшего ученика Бенито Муссолини, кружил над Германией в своем самолете. Он летал из Франкфурта в Мюнхен, из Лейпцига в Бреслау, из Гамбурга в Кенигсберг; каждый вечер он был на новом месте и всюду говорил, говорил, говорил. Но у Гамзы дома есть копия плана предвыборной кампании Гитлера. В нем можно по порядку прочитать даты и названия городов, и из расписания поездок явствует, что фюрер оставил себе свободные дни от 25 до 27 января (день пожара рейхстага). Немцы поистине основательный народ, и под чертой в плане было замечено, что, возможно, 25 и 26 января тоже будут выступления. Теперь нам ясно видно, что к чему. 27 января выпало. В этот день ни фюрер, ни его приближенные не двигались из Берлина, и, хотя обычно они на части разрывались, в этот вечер у них, всем на удивление, не было ни одного митинга.
Зато и на месте происшествия они очутились первыми. Что бы делал без них растревоженный Берлин? Только они сошлись на месте преступления, рассказывает Геринг, как сразу по гигантским размерам пожара поняли, что здесь замешана целая толпа поджигателей.
— И не просто поджигателей, а лиц, прекрасно ориентирующихся в здании, — повышенным голосом объявляет премьер-министр и председатель рейхстага Герман Геринг, и его водянистые глаза на отекшем лице, устремившиеся на бывшего депутата Торглера, наводят ужас.
— Этот голландский болван, — добавил премьер-министр в своей оригинальной манере, — носился по лабиринту рейхстага, как вспугнутый заяц, и попал нам прямо в руки. А остальные умники, которые знают рейхстаг, как собственный дом,
И почему здесь нет Димитрова? Он выразил бы удивление по поводу той небрежности, с какой охранялся дворец самого министра внутренних дел, верховного властителя всей имперской полиции. И как только эти злодеи сумели обмануть пресловутую бдительность штурмовых отрядов господина министра, охраняющих днем и ночью его резиденцию? Все это загадка и, верно, останется загадкой в царстве сказок Гофмана.
А может быть, загадку эту объяснит другой высокопоставленный свидетель, молодой человек с мечтательным взглядом, который в эту минуту при свете двух свечей приносит на черном распятии присягу — не говорить ничего, кроме чистой правды? Девять судей в тогах цвета крови, перед которыми он стоит, и цепь откормленных, лоснящихся полицейских, похожих друг на друга, как фабричные куклы, и отделяющих свидетеля от публики, чтоб никто его не обидел, подчеркивают драгоценную хрупкость этого человека, одетого в простой штатский костюм. Как только он вошел, иностранные журналисты тотчас подметили, что он хромает. Чего только не заметят газетные писаки! Однако прихрамывающая походка у этого денди — лишь дополнительный штрих в его обаянии. Она придает ему горделивую небрежность. Что ж, хромал ведь и Байрон!
— Чтобы предупредить какое-либо недоразумение, — учтиво промолвил председатель суда, — я разрешу себе напомнить вам, господин министр, что нам вовсе не нужно, чтобы вы оправдывались в обвинениях, предъявленных вам Коричневой книгой. Мы все знаем, что следует думать об этом пасквиле, состряпанном продажными политическими подонками. Нам нужно только ваше свидетельское показание, которое поможет нам разобрать сложный случай, а свидетельское показание из уст, столь компетентных, как ваши, господин министр, будет для нас особенно ценным, тем более что вы сами являетесь членом рейхстага и в совершенстве разбираетесь как в политических и психологических взаимоотношениях, царивших в рейхстаге, так и в его топографии. Мы будем вам искренне благодарны, господин министр, за ваше показание.
Ах, этот Геббельс! Он похож на пай-мальчика: зачесанные волосы, галстук бабочкой и сияющие невинные глаза. Где это Гамза видел такой же выразительный взгляд? Сейчас он принял выражение меланхолической скорби — его оскорбляет низость клеветников.
Руководящие работники партии съехались в Берлин для участия в политическом совещании, какое бывает подчас необходимым, чтобы все национал-социалисты придерживались единой линии в выборной кампании, и, право, не могли предполагать, что условленный понедельник станет днем подобного национального несчастья.
Геббельс обращает проникновенный взгляд своих прекрасных глаз на судей, и хотя председатель и предупредил его весьма настоятельно, чтобы он не касался Коричневой книги, защищается от ее обвинений спокойным, уравновешенным, несколько снисходительным тоном человека, который может только усмехнуться в ответ на жалкую глупость — будто это он измыслил план, как поджечь рейхстаг. Никто не был так поражен вестью о пожаре, как Геббельс. У него в это время ужинал фюрер, и разговор за столом, как обычно, был живой и сердечный. Вдруг хозяина вызвали к телефону. Звонил доктор Ханфштенгель, руководитель отдела иностранной печати, и сообщил, что горит рейхстаг. «Бросьте, пожалуйста, — оборвал его Геббельс, — оставьте ваши плоские шутки», — и повесил трубку. Он ни на минуту не поверил этому известию. Министр пропаганды был уверен, что это — утка. Дело в том, что совесть его была нечиста, рассказывает о себе Геббельс, и глаза его так и играют. Но не потому, конечно, что он глубокой ночью состряпал тайный план поджога рейхстага (немецкая публика смеется), нет, такого удовольствия он не доставит Коричневой книге. Но недавно он сам подшутил над любезным Ханфштенгелем, распустив сенсационные слухи об одной кинозвезде. (Господа ведь тоже иногда шутят, и кто упрекнет их за это — при такой-то напряженной государственной деятельности?) Поэтому он принял звонок за отместку и вернулся к столу, не сказав о разговоре фюреру.
Свидетель разрешит себе сделать примечание. Коричневой книге не нравится даже посещение фюрером доктора Геббельса, оно кажется ей подозрительным, а между тем все объясняется чрезвычайно просто. У фюрера в то время не было в Берлине частной квартиры. Наезжая ненадолго в столицу, он останавливался в отеле, где происходили и политические совещания, а после работы отдыхал у домашнего очага доктора Геббельса.
Однако вскоре снова позвонил телефон, руководитель отдела иностранной печати уверял, что он сидит в доме напротив рейхстага и видит в окно рейхстаг, объятый пламенем. Ханфштенгель и в самом деле жил у премьер-министра Геринга, чей дворец стоит напротив рейхстага. У свидетеля пропало желание смеяться; на него свалилась тяжкая обязанность осведомить фюрера об этом несчастье. Адольф Гитлер тоже сначала не поверил вести. Они сели в машину и с бешеной скоростью помчались к рейхстагу. У вторых ворот к ним подошел Геринг и в страшном волнении сообщил, что это — политическая диверсия и что один из преступников, какой-то голландский коммунист, уже арестован.
Гибким, убеждающим баритоном, способным на всевозможные модуляции — от мягкой иронии до юношеского энтузиазма и священного гнева, — говорил Геббельс о Хорсте Бесселе, герое и мученике, которого якобы застрелили коммунисты, из чего он с логичностью, эластичной, как стальная пружина, выводит, что они же подожгли и рейхстаг!
Он выражается изысканным немецким языком с патетическим придыханием на букве «t», с глубокими оттенками звуков «a», «o», «u» — сразу узнаешь бывшего литератора. Некогда он пописывал романы, не нашедшие сбыта. Тогда он бросил беллетристику и взялся за политику, которая столь полно компенсировала его за первую жизненную неудачу. Ах, оставьте, здесь тоже замешано провидение. Если бы еврейские критики хвалили романы Геббельса, если бы рисунки Гитлера увидели свет — что сталось бы с Германией? Кто взял бы ее под защиту? И как выглядела бы теперь история? Сам добрый немецкий господь бог устроил так, что сохранил обоих художников для империи.
Геббельс и Геринг — небо и земля. Геринг завораживал блеском сапог, Геббельс завораживает взглядом. Но почему они так знакомы Гамзе, эти сияющие черные глаза? Никак не вспомнить. Геринг — бочка с порохом — взрывался по первому же поводу. Он весь как на ладони. Геббельс — гладкий, как угорь, и неуязвимый.
К неудовольствию многих, на это заседание пришлось допустить Димитрова. Он опять начал задавать свои неуместные вопросы, например, совершенно излишне спросил, кто мог убить Розу Люксембург и Карла Либкнехта, на что Геббельс, усмехаясь, бросил: «Не начать ли нам лучше с Адама и Евы? В то время фюрер был еще солдатом. Ослепнув после контузии, он лежал в военном госпитале». Пораженный таким странным