— А что бы делали Далеш, Выкоукал и все претенденты на руку и трон? — насмешливо продолжал Розенштам. — Что бы делал без вас я? А Хозяин?
— Он и не заметил бы, что меня нет, — со смехом возразила Ева. — Он слишком занят. — И она не удержалась, чтобы не добавить: — Вот если бы я была сыном… — И в голосе ее послышалось сожаление не о себе, а об отце.
— Ах, деточка, деточка! — печалясь за нее, сказал Розенштам, который, как все евреи, был и насмешлив и чувствителен. Наклонившись над столом, он сочувственно заглянул ей в глаза.
— Нервы? — спросил он с невольной нежностью и по праву друга, который старше ее почти на четверть века — о чем он не раз напоминал, — успокаивающим жестом положил свою руку на ее. Девичья рука дрогнула от этого прикосновения и затрепетала до кончиков пальцев. Розенштам видел, как порозовело и просветлело серьезное, юное некрасивое лицо; Казмарова опустила глаза, на которых сейчас не было очков — Ева снимала их, приходя в клуб служащих в часы, когда там обедал Розенштам. Если отца не было в Улах, она всегда охотнее обедала в клубе, чем дома с мачехой.
— Вам рассказывали в детстве, — спросил Розенштам, медленно отнимая руку по какому-то наитию, в основе которого была мужская осторожность, — сказку о печальной принцессе, не умевшей смеяться? Да будет вам известно: принцесса эта — вы. Как развеселить вас? Хотите, я сделаю стойку и пройдусь на руках? Или свистну в три пальца? Не думайте, я умею. Знаете что? Быстренько возьмите пальто, и пойдем на солнышко. Я свистну так, что будет слышно на всю округу.
Барышня Казмарова безропотно повиновалась и, несмело улыбаясь, вышла вместе с Розенштамом, который через несколько минут уже удрал к себе в лабораторию.
Мастер шестнадцатого ткацкого цеха Лехора верил, как и все другие мастера, что если в цехе случилась одна неприятность, жди следующую. И за ней дело не стало. Сразу же после казуса с челноком, сорвавшимся как раз когда в цехе были высокие гости, произошел скандал с Шестаком. Этого еще Лехоре не хватало!
До поступления к Казмару ткач Шестак работал очень добросовестно. Здесь же все делалось наспех. Швейные цехи хватали материал из аппретурной чуть ли не мокрым. (Сейчас это кажется невероятным.) Когда Шестак освоился и сообразил что к чему, он тоже научился работать по-здешнему: побыстрее и кое- как. А вскоре, присмотревшись, он решил обвести мастера вокруг пальца и стащил у него ключик от счетчика утков. Мастер недоумевал: «Куда я дел ключ?» А Шестак, выждав удобный момент, открыл механизм, подтянул там цепочку, а потом пожалуйте — дал такую выработку, что весь цех ахнул и дивился на него как на рекордсмена. Однако ж всякое излишество вредит. Шестак зарвался, очень ему понравилось творить чудеса, не стал следить за счетчиком, и тот ему отомстил: накрутил такие астрономические цифры, что обман стал очевиден и младенцу. Дело все равно раскрылось бы со временем, но цифры выработки Шестака были настолько невероятны, что его моментально выгнали с фабрики.
Мастер обвел глазами цех, остановился на Ондржее и движением головы указал ему на освободившуюся машину.
— Слушай-ка, ты разбираешься в этом? Стань попробуй. Может быть, справишься.
В школе уже проходили ткацкое дело, и Ондржей ответил:
— А почему бы и нет? Попробую.
Ондржей взял шпульку, закрепил и вдел нить, включил мотор, подтолкнул машину руками, как — он видел — делают старые ткачи, и челнок побежал своим обычным путем. Ондржей покраснел до ушей и, хотя и раньше молчал, весь как-то затих в грохоте цеха. С тревогой утки, впервые пустившей утят на воду, он следил, как бегает челнок. Стан работал, челнок летал от «коробочки» к «коробочке», тянул за собой нить, ткал, — да, да, взаправду ткал! Когда вы что-нибудь делаете впервые и дело идет на лад, радость и неуверенность борются в вас. Если бы Ондржей не стеснялся, он закричал бы от радости… Вдруг станок остановился. Кончился уток? Нет, порвался ход. Соседний ткач пришел на помощь Ондржею.
Ондржей снял со станка кусок сотканной им ткани, еще неровный, еще неказистый, как все новорожденное. Только когда материя пройдет через каландр, она будет по-настоящему готова. Это был первый кусок, который Ондржей соткал сам. Какое счастье! Вот она, эта ткань, ее можно пощупать, помять пальцами, прикинуть на вес, рассмотреть узор. Ткани не было, и вот она появилась, отличный оксфорд, нечто ощутимое, что существует и пойдет в мир. Эта материя не принадлежит Ондржею, он не будет ее носить, он даже не продаст ее, и все же это
Конверт с первой получкой! Он взволновал Ондржея, как первое любовное письмо. Как это вам объяснить? Больше, чем сами деньги, его радовало признание, которое они означали. До сих пор он получал каждую субботу только расчетную ленточку, в которой было обозначено, какую долю его содержания покрыла его работа. Читать эту ленточку было так же неинтересно, как прошлогоднее расписание поездов. А тут настоящая кредитка в знакомом конвертике с улецкой картонажной фабрики! Да еще монеты, которые сбились в угол или перекатываются в конверте! Можно даже пощупать свой успех, воплощенный в деньгах, подержать в руке первую получку. От радости Ондржею захотелось прыгать.
Получив деньги, Ондржей сразу же побежал на почту и послал матери всю свою первую получку. Не буду изображать Ондржея иным, чем он был, и поэтому не скажу лицемерно, что он сделал это из любви к матери. Ему хотелось похвалиться перед домашними. В интернате его за это пожурили, хотя и по другим мотивам: «Ваша мамаша, Урбан, как нам известно из анкеты, которую вы заполнили, живет в тепле и не голодает. А вы, молодой человек, совсем выросли из костюма, воротнички у вас поистрепались, галстук такой, что просто срам. Магазин «Яфеты» рядом, через дорогу, там вы оденетесь за гроши. Копите деньги на одежду! Для наших работников — особо льготные условия».
Францек Антенна был прав, когда говорил, что в Улах фирма Казмара буквально лезет вам в карман, и это действительно было противно.
Товарищи давно заметили усердие Урбана, его стремление выдвинуться, обогнать других и не доверяли ему. Как только он появлялся в комнате и подходил к кружку разговаривающих, все замолкали. Ондржей заметил это и страдал от несправедливости. Доносчик он, что ли? За кого они его принимают? Разве он наушник, как какой-нибудь Колушек? Ну и ладно, никто ему не нужен. Одиночество — удел людей успеха — окружало Ондржея. Он не был общителен и за время, которое прожил в Улах, не говорил почти ни с кем, кроме Францека и Лиды Горынковой. Влечение обоих юношей к этой девушке сближало их.
Францек уже жил в рабочем общежитии и работал в красильне, где химические процессы протекают медленно и весь цех похож на царство водяного. В жарком сумраке красильного цеха люди работали полуголыми, там была атмосфера тропического болота, с рабочих лил пот, а ноги зябли на мокром каменном полу. Они вынимали из ванн пропитанные индиго ткани и снова погружали их в ванны, травили их серными испарениями в отбельной камере. Однажды в вентиляционную отдушину влетела ласточка и тотчас упала замертво. «Эх, куда же ты без противогаза!» — пошутил Францек. Старых красильщиков мучил ревматизм, который в Улах рекомендовали лечить так: пойди в лес, разденься по пояс и ляг на муравейник. Муравьи тебя искусают, кожа будет гореть, но зато муравьиная кислота замечательно действует против ревматизма. Только смотри в оба, чтобы это не были ядовитые муравьи — те, что с крылышками. Одного сукновальщика они покусали так, что он скинул с себя даже белье и бегал голым по лесу. Об этом рассказывал Францек, у него всегда были наготове разные анекдотические случаи, и Лидка смеялась до упаду.
Из красильни Францек выскакивал мокрый как мышь: «Ох и пить хочу, ребята! Как крокодил!» — открывал водопроводный кран и, проклиная улецкий «сухой закон», выпивал бог знает сколько кружек воды. Еще бы, такой великан! Рослый Ондржей рядом с ним казался хрупкой девушкой. Резко очерченный рот выделялся на смуглом и сухом лице Францека, он встряхивал головой, отбрасывая прядь волос с глаз, воспаленных от хлористых испарений. Когда из красильни выпускают в реку отработанные химикаты, вода в