было взяться.
— Ножницы! Или нож! — сказал Розенштам, и от дверей отделилась Ева Казмарова. Ондржей не заметил ее раньше. Губы у нее дрожали. Она что-то вынула из сумочки, подала Розенштаму и снова отступила в тень. Ондржей смотрел, как доктор противным дамским ножичком режет бумажную материю брюк в тех местах, где она не была прожжена. Он распарывал ее не по нитке, и инстинкт ткача бессознательно протестовал в Ондржее против такого обращения с тканью. Но он ужаснулся, увидев, что открылось под нею, и поспешно отвел глаза. С того дня, когда Тонде Штястных оторвало палец, Ондржей не мог видеть крови. Галачиха отошла в сторону, и Ондржей увидел лихорадочный, остановившийся взгляд Горынека. Конечно, это был Горынек, отец Лидки, смазчик из прядильни; и как Ондржей ни старался не думать об этом, он уже все понял в тот момент, когда Лидка вошла и не обратила на Ондржея внимания.
Воспаленные глаза старика были открыты, но едва ли он узнавал присутствующих. Он уставился в одну точку над головой Ондржея (Ондржею была знакома эта ошеломленность людей, которые увидели то, что не следовало) и монотонно стонал нежным, не своим голосом, так, словно был занят чем-то непонятным для других. «Такой весельчак!» — с ужасом подумал Ондржей, не в силах смотреть на трясущиеся, как бы оскверненные жилистые мужские ноги с кровавыми ранами во всю длину голени. Кожа полопалась, как кора старой ели, и виднелось живое мясо!..
Барышня Казмарова, стоявшая в стороне, словно она вошла сюда не по праву и не решалась уйти, хотела сказать что-то, превозмогая робость. Она тихо и с трудом подошла к носилкам, стала около Розенштама, наклонившегося над обожженным, и, выждав удобный момент, робко спросила доктора:
— Нельзя ли мне взять его к себе? Я бы охотно взяла… Я бы от него не отходила.
Дочь Горынека смерила барышню Казмарову суровым взглядом и не сказала ни слова.
— К чему! — нетерпеливо возразил Розенштам. — В больнице ему лучше будет. Пожалуйста, поглядите, пришла ли машина.
Старик забеспокоился. Он попытался приподняться, заохал, но Лида осторожно подхватила его крепкими, ловкими руками и уложила обратно.
— Что ты хочешь, папочка? — спросила она успокаивающим тоном няньки.
Обожженные ноги задрожали сильнее, будто сопротивляясь всякой помощи. Горынек открыл рот и выговорил с усилием:
— Хочу домой!
Лида увещевала его:
— Все равно, папа, где умереть, в больнице или дома.
Она сказала это просто, ибо хорошо знала суровую жизнь. Но дочери Казмара показалось, что эта фраза клеймит ее, и она проговорила сквозь слезы, закрыв лицо руками:
— Отец не знал, что там кто-то есть! Он не закрыл бы, он не виноват.
В Ондржее шевельнулось что-то чрезмерно тяжелое, как камень, который нужно отвалить и посмотреть, какая тварь вылезет из-под него наружу. Никто не знает, что выскочит из-под камня — ящерица или крот, а может быть, камень просто отдавит тебе ногу. Нет, у Ондржея не хватало сил. Все это было как-то слишком близко и слишком далеко. Никто не вправе требовать от него, чтобы он снова разматывал бинты с кровоточащих ног Горынека. И словно для того, чтобы избавиться от этого, Ондржей потерял сознание.
Ночью Ондржей бредил: ему казалось, что он едет в Америку и ткет себе дорогу из клетчатой шелковой ткани; в Америке ведь любят клетчатое. Очень трудно было следить за основой, потому что основа была географической картой и моря на ней волновались, как настоящие. Одновременно Ондржей сознавал, что все это вздор и что он лежит на больничной койке. Через застекленную вверху дверь из коридора проникал свет электрической лампочки, от него болели глаза. Ондржей все ткал и ткал себе дорогу, а где-то в отдаленном уголке его сознания сидела боязнь, что с пароходом не все ладно, совершен какой-то промах — то ли ошиблась наводчица, то ли была неточность в эскизе, то ли сам Ондржей в чем-то сплоховал. Клетчатая дорога в Америку морщилась и перекашивалась, Ондржей сбивался с пути. Он понимал это, но скрывал от пассажиров, чтобы не было паники, и делал вид, будто все в порядке. Все это мучило и утомляло его… Наконец лампочка в коридоре погасла, за окном кто-то воздушный и светлый вступил на вахту и принял на себя всю ответственность. Теперь Ондржею работалось легко и без запинки. И удивительное дело: узор, который он ткал, пел! Честное слово! Играл тоненькими голосами песенку; Ондржей ее слышал и радовался, как дитя. Он попробовал снова, чтобы убедиться, что не ошибся, и на этот раз вложил полосу в станок Вердоля. И узор заиграл, ей-богу, как валик в пианоле! Выходит, я великий изобретатель!
В больничном саду распелся дрозд, было слышно, как в подвале работает каток для белья, из кухни доносилось звяканье посуды, развозили завтрак, приходили посетители. Гудел рентген, перед которым когда-то стоял обнаженный по пояс Ондржей Урбан, выпускник городской школы на Жижкове в Праге. Тогда в насыщенной электричеством темноте Розенштам в свинцовом переднике, похлопав Ондржея по спине, сказал: «Побольше бы таких легких! Одевайтесь!» По коридору проезжали на резиновых шинах коляски с больными, вот уже понесли второй завтрак, а больной № 129 — «отравление дымом и нервный шок», — не обращая внимания ни на градусники, ни на своих соседей по палате, вел себя отлично: не беспокоил сиделок и спал, спал, спал.
Проснулся он в сумерках, ощущая на себе чей-то взгляд. Он лениво открыл глаза: перед ним стояла пани Гамзова.
— Боже, — воскликнул он, растроганный, — вы приехали из Праги? Или из Нехлеб, это ведь по дороге? Кто вам сказал, что я болен? Я так рад, до самой смерти этого не забуду.
— Почему ты говоришь мне вы? Не узнаешь? — нараспев произнес в сумраке женский голос. — Я была в хирургическом у отца и зашла к тебе. Галачиха тебе кланяется. Она тоже хотела прийти, да не вышло. Лехора не пустил: сегодня кончают заказ, вчера-то, сам знаешь, не успели.
Ондржей подал руку девушке и смущенно сказал упавшим голосом:
— Не сердись, Лидушка, мне показалось. У меня еще мутится в глазах.
И тотчас, овладев собой, спросил о Горынеке.
Лида присела на краешек кровати, стараясь занимать поменьше места, и своим певучим ровным голосом вернула Ондржея к действительности. Горынек лежит в хирургическом отделении, — рассказывала Лида, — ноги у него в масле, боль сильная, но доктор говорит, что можно надеяться. Ну, конечно, если человек стар, исход никогда не известен. Смотря по тому, как будут заживать раны. Лишь бы не загноились, сказал доктор. Но сегодня папаша уже разговаривал, обо всем расспросил. Он так жалеет, что в обеденный перерыв остался в цехе один, как раз когда начался пожар. Уже приходили из полиции его допрашивать. Он им все объяснил. При чем тут он! Горынек был в шорной, вдруг слышит: пахнуло гарью. Прошел по цехам — нигде ничего. Потом видит, что дым идет из пылеотвода. Там-то и занялось, видно, еще во время работы. Выбегает на двор, сталкивается с рабочим по двору, тот тоже заметил и поднял тревогу. А потом Горынек вернулся в здание — ему пришло в голову пустить душ, который устроен для увлажнения волокна. Это и стало для него роковым.
— Ну да, все его видели на дворе, и никто не подумал, что он вернется в цех, — подхватил Ондржей, ловивший каждое ее слово. — До того ли было в такой суматохе. Ну, а…
Ну а когда Горынек, почувствовав опасность, хотел бежать, он оказался в ловушке. Противопожарный занавес был спущен и от жары так заклинился, что его вряд ли подняли бы и домкратом. Тогда Горынек попытался выйти запасным выходом — Ондржей его знает, — но и там уже горело. Пожарные вытащили старика через окно в самый последний момент, с ожогами ног, в бессознательном состоянии.
Ондржей и другие больные с глубоким участием слушали рассказ Лиды, который она сегодня повторяла, очевидно, уже не первый раз. Было ясно, что Горынек стал жертвой несчастного стечения обстоятельств. В этом никто не виноват, и Ондржею не в чем упрекнуть себя. Впервые после пожара он спокойно мог вспомнить о Казмаре. А что слышно о Хозяине? Он не пострадал? Здоров? Как переживает беду?
— Он уже в Швейцарии, — ответила Лидка. — Вылетел сегодня утром, как было намечено, и