Францек рассеянно оглянулся.
— Хорошо бы! — сказал он и, сразу посерьезнев, протолкался вперед и исчез.
Колушек читал приветственные телеграммы. Раздавались названия далеких заокеанских городов, вызывавшие у слушателей почтение: Алжир, Сантос, Вальпарайзо, Рио-де-Жанейро. Что в сравнении с ними Бухарест, Белград и Осло! Дипломатические гости слушали с вежливым интересом. Жена Казмара искренне прослезилась. Обозревательница мод мысленно уже писала статью: «Пять частей света салютуют чешскому самородку. Люди в живописных национальных костюмах, в спортивных свитерах, в безупречной одежде джентльменов — все слушают с одинаковым вниманием. Если бы не этот чисто демократический дух, когда все Улы — одна большая семья, а фабрикант Казмар — их отец, то это зрелище можно было бы сравнить с присягой на верность королю…»
Колушек кончил и пригласил «юного друга Франтишека Черного» — так значился по документам Францек Антенна — взять слово от имени молодых рабочих. Когда Францек поднялся на трибуну, Колушек спросил его шепотом: «А текст у вас есть?» — «Я помню наизусть», — ответил Антенна.
И вот сухощавое лицо молодого красильщика показалось на трибуне, он откинул волосы со лба, тряхнул головой, будто молодая лошадка, и начал:
— Товарищи! Сегодня Первое мая, наш государственный праздник, его празднуют рабочие во всем мире. Фабрикант Казмар был так любезен, что присоединился к нам.
Это было сказано не очень-то вежливо, но Казмар — человек простого нрава, и он с улыбкой обернулся к молодому оратору. Колушек беспокойно переступил с ноги на ногу. Францек тоже повернулся лицом к Казмару.
— …А уж если вы, Хозяин, как демократ, здесь празднуете вместе с нами Первое мая, вы, наверное, не будете против, если я в этот день скажу несколько дружеских слов молодым рабочим. Товарищи! Вы только что слышали, какие широкие международные связи у нашего предприятия. Но не дайте сбить себя с толку, ребята: это связи капитала, а не рабочих!.. (В этот момент Колушек быстрым обезьяньим движением выключил микрофон, чтобы хоть радио не разносило этого срама, и, весь в поту, понял, как провел его этот хулиган: одну речь написал, а другую произносит!) «Яфета» — международная фирма, это факт, — продолжал Францек, — но своих рабочих она считает простаками. Не верьте, ребята, всем этим торжествам, это хозяйская издевка над нами!
Директор Выкоукал дернулся, как лев, готовый к прыжку, но Казмар успокоительно коснулся рукой его плеча и сказал своим глуховатым, сдавленным голосом:
— Колушек, музыку!
— …Каких только курсов и школ нет в Улах, каких только лозунгов! Но политически мы младенцы. «Яфете» плевать на права рабочих. Я об этом говорю, ребята, потому, что мы сейчас вместе, а в другое время мы здесь, в нашей «Америке», собираться не смеем, это всем хорошо известно. Здесь ставят новые машины и лишают людей работы, здесь выкинули сорок работниц на улицу, здесь нам не дают организовать ни профсоюза, ни партии. Запрещают наши газеты и собрания. Мы изолированы… и пусть об этом наконец узнает общественность…
Францек орал что было сил, но уже не слышал собственных слов. Грянула музыка и ревела, как оркестр чертей в пекле. Тысячи людей видели на трибуне рослого, смелого парня, который открывал рот, вскидывал голову и потрясал руками в вынужденной пантомиме. Наконец он опустил руки, насмешливо кивнул головой в сторону музыкантов, слегка поклонился и сошел с трибуны при ледяном молчании сидевших на ней гостей и под бешеные хлопки и топот части казмаровской молодежи. Другая часть осторожно молчала. Все они были беспомощны и не подготовлены к такому выступлению, ибо Францек никому не сказал о нем, опасаясь предательства. Раздалось даже шиканье, неясно кому — оратору или оркестру, который сорвал выступление.
Лидка Горынкова и Ондржей стояли как громом пораженные. Речь Францека потрясла Ондржея так, словно он произнес ее назло Ондржею, чтобы испортить ему счастливый день. Что за дьявол этот Францек, во всем видит изнанку, не выносит радости, ему бы только мутить людей и разрушать все. А что, если сейчас он подойдет к Ондржею и заговорит как ни в чем не бывало? Это на него похоже! Трусоватая натура матери заговорила в Ондржее. Он давно чуял, что не следует сближаться с этим человеком. Из-за товарищества, чего доброго, лишишься куска хлеба. С такими вещами в Улах не шутят!
Пока Францек говорил, у барышни Казмаровой лицо покрылось красными пятнами, она горела, как заклейменная. Похоже было, что она, а не отец, получает пощечины. Сидя рядом со смазливым Далешем — он был
— Мадемуазель Гамзова, я хотела бы… можно вас на минутку? — произнесла она прерывающимся голосом, словно запыхавшись от быстрого бега, и взглянула на молодого Выкоукала, на лице которого отражалось вежливо подавляемое удивление. Ей очень мешал этот чужой молодой человек, с которым ее когда-то связывали планы старого Выкоукала и намеки Розенштама.
Елена, учтивая и отчужденная, села с ней в стороне. Они познакомились только вчера и обменялись всего лишь парой незначительных фраз. Что ей от меня нужно? Почему она так спешила?
— Не думайте, — заговорила барышня Казмарова под влиянием такого же внезапного порыва, свидетелями которого мы были, когда обожженного Горынека принесли в отдел личного состава. — Пожалуйста, не думайте, мадемуазель Гамзова, что я солидарна с «Яфетой»… со всем, что здесь творится. Я… я уезжаю отсюда, послезавтра уезжаю, а с осени буду работать учительницей, не важно где. В Улы я уже не вернусь…
Бывают такие просители: непрошеные, они вытаскивают из карманов потертого пиджачка свидетельство об образовании, послужной список, документы. И хотя вам неловко, хотя вы не имеете к этому никакого отношения, они пристают к вам, чтобы вы прочли все бумаги и сами убедились, что их владелец — честный человек, не заслуживающий несправедливого отношения. Как это ни казалось диким, наследница миллионов, барышня Казмарова, напомнила Елене именно такого просителя. «Зачем она говорит мне все это? — думала Елена и в глубине души удивлялась: — Как это люди не замечают, что я еще совсем девчонка?»
Когда на робкого человека находит приступ откровенности, его не остановишь.
— Мой отец, — взволнованно продолжала барышня Казмарова, — верит, что творит добро, и он прав. Таково его поколение. Как ни странно, я скажу вам, мадемуазель Гамзова, что он абсолютно невинен, абсолютно слеп и такой цельный, как будто отлит из одного куска. А вот я… Ах, боже, меня эти противоречия смертельно гнетут, давят, как камень. У вас в семье этого нет…
— Нет, — просто сказала Еленка. — Мы всегда очень ладим с отцом. (А если бы и не ладили, думаешь, я бы тебе, блажная, это сразу и выложила?)
Елена внимательно и без тени сочувствия смотрела на барышню Казмарову. Ей были неприятны эти беспредметные излияния. К чему они? Слова, и ничего больше. Этот разговор все равно ни к чему не приведет. Всякая сентиментальность раздражала Елену.
— Я слушала вашего отца в Драхове, — волнуясь, говорила барышня Казмарова, — и даже выразить не могу, как меня потрясла его речь. Именно она… Я уже отвергла все здешнее, я душой с…
Елена не выдержала и прервала ее:
— Какой молодец этот парень, что сейчас выступал, а? У него нашлось мужество пойти против течения. Но только зря это: партизанщина, романтика ничего не дадут. Ваш отец, извините меня, его выгонит, а в Улах ничто не изменится. Чувства и благородство здесь не помогут. Я верю только в политическую организацию и дисциплину — знаете, как в армии. Все остальное ни к чему.
— Вы правы, вы совершенно правы, — упавшим голосом повторяла барышня Казмарова, и лицо ее стало серым, словно его покрыл пепел угасшей душевной вспышки. Она увидела, что отдала себя в руки безжалостной девушки и та пристыдила ее. Ева склонила голову. «Я лишняя, — промелькнуло в ее