— Знаешь, — не слушая его, продолжал Станислав, — в старые времена бродячие комедианты вывертывали суставы украденным детям, чтобы сделать их тело гибким. Мне кажется, что именно так, конвульсивно и насильственно, нынешние люди хотят вывернуть суставы основных человеческих отношений, на которых зиждется жизнь. Это делается умышленно, как будто они хотят отвыкнуть и отказаться от нормальных человеческих чувств. Все это связано с тем самым бегством от самого себя, — продолжал развивать Станислав свою идею, которой явно гордился. — Заметил ты это? Нынче люди почти стыдятся, когда муж и жена верны друг другу, когда дети уважают родителей, когда семья живет дружно, когда человек привязан к краю, где он вырос…
— Скажи, пожалуйста, — прервал его Ондржей, чувствуя, что было бы тактичнее подавить свое любопытство, но был не в силах справиться с ним, — вы, значит, продали свой дом? И кому же?
— Доктор Хойзлер, наш знакомый, покупает его, — ответил Станислав с деланным равнодушием, но по его лицу было заметно, что этот знакомый не очень-то ему нравится.
— Адвокат Хойзлер, юрисконсульт Казмара, муж той актрисы?
— Да, адвокат, и, по-моему, он ведет дела Казмара.
— А он покупает дом для себя?
— Не знаю, — сдержанно сказал Станислав. — Мне кажется, что для кого-то другого. Но оформляет на свое имя.
«Мне кажется», «по-моему», «не знаю» — экая неделовитость и безучастность. А Хойзлер — это прожженный делец, который избавил Хозяина от скандала с подделкой латманских тканей! Он обведет вокруг пальца этих детей и непрактичного Гамзу.
— А вы хорошо обдумали это? — несмело поинтересовался Ондржей. Кто спрашивает его мнения? И все же в нем заговорил казмаровец. — Дом стоит денег, — рассудительно добавил он. — Небольшие затраты — и из него вышел бы отличный отель или небольшой санаторий.
— Из нашего деревянного дома? — с грустной усмешкой возразил Станислав. — Нет, мы не можем ждать, дела плохи, братец мой, болезнь Елены стоит денег. Но лишь бы эти деньги спасли ее. Ничего не поделаешь, мы доживаем здесь последние дни.
И он стал оживленно расспрашивать Ондржея, долго ли тот пробудет в Праге.
Расставаясь, они условились, что до возвращения Ондржея в Улы обязательно встретятся еще раз: или в Праге — Станислав наверняка приедет к другу на Жижков, где они жили мальчиками, — или в Нехлебах, если, вопреки ожиданию, Гамза с сыном задержатся там до обратной поездки Ондржея в Улы. И хотя Ондржей не очень-то верил этим обещаниям, прогулка с товарищем была для него отрадным событием пустого нехлебского дня.
В пражском поезде Ондржей аккуратно повесил на крючок свое габардиновое пальто, чтобы оно не помялось и чтобы на него не попала сажа. Что-то стукнуло, и Ондржей нащупал в кармане старый фонарик, который он положил на стол, возвращая его Станиславу, и тогда же забыл о нем. Бог весть когда Станислав умудрился подсунуть его Ондржею обратно.
HAPPY-END[50]
Анна Урбанова мыла посуду, — пока вода не остыла, — ставила чашки дном кверху, чтобы высохли, и слушала рассказ сына об удобствах американизированной столовой в Улах. Не то чтобы она одобряла такую кухню: в самом деле, зачем ей нужна электрическая месилка? Но она молча внимала сыну, стараясь не упустить ни одного слова, чтобы повторить все это соседкам, с которыми она встречается в овощной лавке, и тем увеличить славу Ондржея.
Иногда Анна останавливалась, держа в руке крышку от кастрюли, и смотрела, как ест ее взрослый сын.
— Что же вы не сядете со мной, мамаша? — спросил Ондржей.
— Да я уж так привыкла, — ответила мать, и Ондржей подумал о том, как редко мать садилась есть вместе с детьми. Разве что в сочельник. Обычно она кормила их, и сама ела прямо из кастрюльки, присев на скамеечке у стены (ведь это избавляло ее от мытья трехсот шестидесяти четырех тарелок в год!). На ужин Анна довольствовалась кофе. Просыпаясь утром, Ондржей видел, что мать уже возится, разжигая плиту. В полдень Ондржей и Ружена прибегали, съедали обед, оставляли матери грязную посуду и опять убегали. Согнувшись, Анна мыла пол парадного хода, затоптанный жильцами и посетителями. Стоя в облаках пара на холодных кафельных плитках (как красильщик Францек Антенна), она стирала чужое белье. Потом возвращалась домой к огню и к воде, к плите и корыту — работа, для которой нет воскресений: ведь и в самый большой праздник дети хотят есть. Многое заметит взрослый сын, вернувшись домой после многолетней разлуки, многое из того, что раньше он не замечал, хотя в доме ничего не изменилось: на столе клеенка все с тем же узором, только еще больше вылинявшая, у дверей все так же тикают часы с кукушкой, и в комнате пахнет цикорием. Боже мой, и вот так прошла ее жизнь! А как выцвели ее голубые глаза, как заметны стали в них жилки! Ондржей увидел это, когда мать повернулась лицом к свету. Она становится совсем старухой. «А любила ли она кого-нибудь после отца?» — впервые подумал Ондржей, возлюбленный Лиды.
Взгляд Анны стал менее острым, из ее движений исчезла напористость обиженной вдовы, она стала как-то медлительнее и смирнее. Она постарела. Ондржей не видел ее со дня похорон дедушки, когда приезжал в Прагу наспех и все было похоже на тяжелый сон. С тех пор мать состарилась, и в ней появилось какое-то странное довольство. Что еще радовало ее в жизни?
— Дайте я, мамаша, — сказал он и хотел взять у нее из рук лохань, но она не дала.
— Куда там, это не для тебя! — сказала она, привычным движением выплеснула помои в сток и опустила крышку. Поставив лохань под вымытый стол, она бросила в плиту сметенный с полу сор, захлопнула дверцу — этот звук был таким знакомым и домашним! — повесила полотенце сушиться, окинула взглядом свое хозяйство, вытерла руки, сняла синий фартук и надела белый, налила себе чашку кофе и села на свое местечко, на скамеечке у стены.
— Ну а что ты скажешь? — начала она. — Наша Руженка выходит замуж. — Она помолчала, словно желая дать ему время освоиться с новостью. — Мы тебе не писали об этом, пока было еще не ясно.
В Ондржее шевельнулась ревность брата, атавистическое чувство тех времен, когда после смерти отца судьбу сестер решали братья.
— А за кого? — спросил он суше, чем ему самому хотелось.
— Э, милый мой, — таинственно сказала мать, встала со своего места у стены и подошла к сыну так осторожно, будто боялась испортить подготовленный сюрприз. — Скоро наша Руженка станет важной дамой. И могу тебе сказать, что она будет на своем месте, — заговорила она. — Ружена этого заслуживает, она всегда была хорошей дочерью.
Анна Урбанова оперлась натруженными руками о покрытый клеенкой стол и нагнулась к сыну.
— Слышал ты об известном адвокате Хойзлере? Густав Хойзлер, у него даже аристократы в клиентах…
Ондржей строго и укоризненно ответил, что, как известно, аристократов у нас в республике уже нет и что он видел в Улах какого-то Хойзлера, но это явно не тот, ибо он годится Ружене в отцы (Анна Урбанова беспокойно заморгала) и, кроме того, женат.
— Уже больше не женат! — воскликнула мать, как бы защищая девушку. — И знаешь ты, кого он оставил ради нашей Руженки?
Помолчав, она вызывающе посмотрела в упор на Ондржея. В жизни он не видел у матери такого смелого взгляда. Потом она произнесла имя Власты Тихой.
— Это та знаменитая артистка из Большого театра, что всегда играет главные роли, — прибавила она, оценивая Ружену ценой побежденной соперницы. Наклонившись к сыну, она, пришептывая, как молельщица, и боязливо озираясь, начала рассказывать Ондржею, как счастлива будет дочь. Это счастье Анна выражала цифрами, назвать которые громко ей мешало благоговейное почтение к таинственной силе денег.
Ондржей видел, как у матери при разговоре верхняя губа покрывала нижнюю, и это придавало ей