кареты,Как с похорон торжественных, спешат,Там дамы! – в сарафанчиках одеты,И с английским акцентом говорят.Одна из них!.. Как разглашать секреты,Мне этого, наверно, не простят,Попала в вавилонские блудницы,А тезка мне и лучший друг царицы.10Все занялись военной суетою,И от пожаров сделалось светло,И только юг был залит темнотою.На мой вопрос с священной простотоюСказал сосед: «Там Царское Село.Оно вчера, как свечка, догорело».И спрашивать я больше не посмела.11. . . .И парк безлюден, как сибирский лес.1925–1965* * *Ты прости мне, что я плохо правлю,Плохо правлю, да светло живу,Память в песнях о себе оставлю,И тебе приснилась наяву.Ты прости, меня еще не зная,[32]Что навеки с именем моим,Как с огнем веселым едкий дым,Сочеталась клевета глухая.23 августа 1927* * *И клялись они Серпом и МолотомПеред твоим страдальческим концом:«За предательство мы платим золотом,А за песни платим мы свинцом».<<Ноябрь 1926>>

ПРО СТИХИ НАРБУТА[33]

Н. Х<<арджиеву>>

Это – выжимки бессонниц,Это – свеч кривых нагар,Это – сотен белых звонницПервый утренний удар…Это – теплый подоконникПод черниговской луной,Это – пчелы, это – донник,Это пыль, и мрак, и зной.Апрель 1940Москва* * *

…Анну Андреевну Ахматову я знал с 1912 года. Тоненькая, стройная, похожая на робкую пятнадцатилетнюю девочку, она ни на шаг не отходила от мужа, молодого поэта Н.С. Гумилева. То было время ее первых стихов и необыкновенных, неожиданно шумных триумфов. Прошло два-три года, и в ее глазах, и в осанке, и в ее обращении с людьми наметилась одна главнейшая черта ее личности: величавость. Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно величавость. За все полвека, что мы были знакомы, я не помню у нее на лице ни одной просительной, заискивающей, мелкой или жалкой улыбки. При взгляде на нее мне всегда вспоминалось некрасовское: «Есть женщины в русских селеньях…»

Даже в позднейшие годы, в очереди за керосином, селедками, хлебом, даже в переполненном жестком вагоне, даже в ташкентском трамвае, даже в больничной палате, набитой десятком больных, всякий, не знавший ее, чувствовал ее «спокойную важность» и относился к ней с особым уважением, хотя держалась она со всеми очень просто и дружественно, на равной ноге.

Корней Чуковский.Из «Воспоминаний об Анне Ахматовой»
Что таится в зеркале? – Горе.Что шумит за стеной? – Беда.1965* * *

…Вокруг бушует первый слой рев<<олюционной>> молодежи, «с законной гордостью» ожидающий великого поэта из своей среды. Гибнет Есенин, начинает гибнуть Маяковский, полузапрещен и обречен Мандельштам, пишет худшее из всего, что он сделал (поэмы), Пастернак, умирает уже забытый Сологуб (1927 г.), уезжают Марина и Ходасевич. Так проходит десять лет. И принявшая опыт этих лет – страха, скуки, пустоты, смертного одиночества – в 1936 я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, кот<<орый>> чем-то напоминает апокалипсического Бледного Коня или Черного Коня из тогда еще не рожденных стихов.

Возникает «Реквием» (1935–1940). Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже – судить не мне. 1940 – апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь: разные и иногда, наверно, плохие. В марте «Эпилогом» кончился «R<<equiem>>».

15 марта 63Анна Ахматова. Из «Записных книжек»
* * *Зачем вы отравили водуИ с грязью мой смешали хлеб?Зачем последнюю свободуВы превращаете в вертеп?За то, что я не издеваласьНад горькой гибелью друзей?За то, что я верна осталасьПечальной родине моей?Пусть так. Без палача и плахиПоэту на земле не быть.Нам покаянные рубахи.Нам со свечой идти и выть.1935

С этого стихотворения в творчестве Ахматовой начинается новая суровая эпоха: каждая строка – вызов року и приговор палачам, и потому заучивается наизусть, прячется в подвал памяти, а рукописи сжигаются, ведь за каждую, если она станет известна «секретарю», то есть Генеральному секретарю ВКП(б) Иосифу Сталину, автору антисоветских стихов угрожает расстрел («свинцовая горошина»). И тем не менее молчать – молча «выть»! Анна Ахматова больше не может.

(ИЗ ЗАБЫТОГО)

Ах! – где те острова,Где растет трын- траваГусто. .Где Ягода-злодейНе гоняет людейК стенкеИ Алёшка ТолстойНе снимает густойПенки.1930-е годы* * *За такую скоморошину,Откровенно говоря,Мне свинцовую горошинуЖдать бы от секретаря.1937

В годы своего «подполья» Анна Ахматова решительно отказывалась от публичных выступлений. Даже в дружеских компаниях держалась отчужденно. Ее внутреннее состояние очень точно передает четверостишие:

И вовсе я не пророчица,Жизнь моя светла, как ручей.А просто мне петь не хочетсяПод звон тюремных ключей.Именно такой запомнил ее писатель В.Я. Виленкин, в ту пору (1938 г.) работавший литературным секретарем В.И. Качалова (и Качалов, и Виленкин, как и многие актеры МХАТа, были почитателями поэзии Ахматовой).* * *

Мы были приглашены к известному ленинградскому любителю искусства и коллекционеру И.И. Рыбакову, по профессии юристу, с которым дружили Коровин, Головин, Добужинский и многие другие крупнейшие художники. Жил он с женой и дочерью в огромной квартире на Кутузовской (б. Французской) набережной. Картины встретили нас уже на площадке лестницы. В комнатах они занимали все стены, и чего-чего тут только не было, начиная с живописи XVIII века и кончая «Миром искусства»…

Мы с Вербицким (артист МХАТа. – Ред.) пришли первыми и рассматривали все эти сокровища, когда в передней раздался звонок…

Ахматова вошла в столовую, и мы встали ей навстречу. Первое, что запомнилось, это ощущение легкости маленькой узкой руки, протянутой явно не для пожатия, но при этом удивительно просто, совсем не по-дамски. Сначала мне померещилось, что она в чем-то очень нарядном, но то, что я было принял за оригинальное выходное платье, оказалось черным шелковым халатом с какими-то вышитыми драконами, и притом очень стареньким – шелк кое-где уже заметно посекся и пополз.

Анну Андреевну усадили во главе стола, и начался обед, роскошный, с деликатесами и сюрпризами, очевидно тщательно продуманный во всех деталях. Одна только сервировка чего стоила! Для закусок – тарелки из киевского стариннейшего фаянса, суп разливали не то в «старый севр», не то в «старый сакс». В этом своем странноватом халате Анна Андреевна, по-видимому, чувствовала себя среди нас, парадно- визитных, как в самом элегантном туалете. Больше того, что-то царственное, как бы поверх нас существующее и в то же время лишенное малейшего высокомерия сквозило в каждом ее жесте, в каждом повороте головы… Мы все смотрели на нее в ожидании и надежде, не решаясь ее просить читать, но она тут же сказала сама, как-то полувопросом: «Ну что же, теперь я почитаю?»

Она не отодвинулась от обеденного стола, не изменила позы, словом, ничем не обозначила начала. Я только увидел, как кровь прилила у нее к щекам с первой же строчкой: «Я пью за разоренный дом…» Это был «Последний тост», тогда еще нигде не напечатанный. Потом, почти без паузы, она прочитала «От тебя я сердце скрыла, словно бросила в Неву…». И еще одно стихотворение 20-х годов, тогда же затерявшееся, как она сказала, в каком-то журнале, – «Многим». Напомню эти стихи:

Вы читаете Серебряная ива
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату