мастерских. Когда перспективы получения такой работы оказались безнадежными, я ухватился за новую идею. Вместо того, чтобы бесцельно бродить ради ознакомления с географией большого города, я стал следовать за повозками, развозившими уголь, и когда они сбрасывали его перед домом на тротуар, я звонил у входа и предлагал свои услуги убрать уголь в подвал. Так мне удавалось часто получать работу, служившую иногда переходной ступенью к другому, менее унизительному и более выгодному занятию. Убрав уголь в подвал и получив мой заработок, я порой напоминал хозяину, что его подвальное помещение остро нуждается в покраске и, действительно, большинство подвальных помещений выглядели ужасно. Хозяин, узнав, что я был безработным маляром, жертвой экономического кризиса, часто соглашался. Разыгрывание молодого и прилежного маляра, вынужденного перетаскивать уголь за 50 сентов с тонны, было хорошей идеей и более убедительной, чем всякое красноречие. План этот был неплох. Он не вел к изобилию, но я во время платил за комнату и с голоду не умирал. Однако, очень часто я должен был сдерживать свой аппетит. У меня всегда было достаточно денег, чтобы купить на завтрак чашку горячего кофе и связку баранок в ресторане на колесах, который находился вблизи Купер-Юниона, где шоферы с 3-го авеню холодным зимним утром пили кофе.
В периоды денежных затруднений моим обедом была миска бобового супа и кусок черного хлеба, которые продавала за пять сентов миссия Бауэри. Это было замечательной едой в те холодные зимние дни. Но миссия Бауэри вдобавок к бобовому супу, как бы в виде дессерта, преподносила своей клиентуре проповеднические собрания с горячими речами. Некоторые из этих речей мне понравились. Однако, были и такие проповедники, которые оскорбляли мое религиозное чувство, так как они признавались, что были раскаявшимися пьяницами и безбожниками. Они увещевали слушателей, как и я, жертв экономического кризиса, что каждый может зажить богато, если покается и вернется к Христу. Я не только не пил, но никогда не отворачивался от Христа. Взгляды покаявшегося пьяницы на человеческую жизнь действовали на меня отталкивающе и я отвернулся от миссии и покинул Бауэри.
Перетаскивание угля в подвалы, расчистка тротуаров от снега в ту памятную зиму были здоровым занятием, к тому же еще и веселым, хотя и не очень доходным. Покраска подвалов и подвальных помещений на Лексингтон авеню было более выгодным делом, но зато страшно удручающим. Проводить день за днем в темных подвалах, ночи в неуютной холодной комнате на Норфолк-стрит, окруженным неприятными соседями, в большинстве своем иностранцами, – было слишком много для сербского юноши, привыкшего к широкому раздолью пастбищ родного села и видевшего чудесный мир на берегах золотого Делавэра. Читальный зал в библиотеке Купер-Юниона до некоторой степени облегчал духовный гнет, хотя и был набит печально выглядевшими людьми, жертвами экономического кризиса, приходившими с Бауэри, чтобы побыть в тепле. Мне захотелось снова увидеть прекрасный мир полей, с их простором и свежестью, с их чарующей близостью к Богу.
Возможность представилась, и примерно в середине апреля 1875 года я снова был на ферме, на этот раз в Дэйтоне, в штате Нью-Джерси. Семья моего хозяина состояла из его жены и пожилой дочери, старой девы. Я был единственным работником в хозяйстве. Моей работой были довольны, и женщины проявляли большую заботу обо мне. Но фермер, назову его мистер Браун, вбил себе в голову что юноша, проживший целую зиму на Норфолк-стрите в Нью-Йорке, вблизи безбожного Бауэри, нуждается в духовном возрождении. Это был очень набожный баптист и вскоре я открыл, что он с его вечными наставлениями и проповедями был еще хуже того покаявшегося пьяницы, чьи проповеди заставили меня покинуть миссию Бауэри и отказаться от ее знаменитого бобового супа. Каждое воскресенье, два раза, я со всею семьей должен был ходить в церковь и сидеть между матерью и дочерью. Я чувствовал, что весь приход начал замечать, как мистер Браун и его семья делали всё возможное, чтобы превратить «безбожного юношу- иностранца» в верного баптиста. Мистер Браун, казалось, весьма спешил с этим, так как каждый вечер по крайней мере в течение одного часа он заставлял меня слушать чтение библии и перед тем, как мы расходились ко сну, он разражался громкой и пылкой молитвой: «Да зажжет Господь Бог Свой свет в душе тех, кто блуждает в темноте». Я знаю теперь, что он перефразировал слова Евангелия от Луки: «Просветить сидящих во тьме и...». Но в то время я полагал, что он имел в виду мою малярную работу в подвалах Лексингтон авеню и считал его молитвы чем-то, что имело непосредственное отношение ко мне.
Радость жизни, которую я вдыхал днем, ранней весной, на полях, омрачалась вечером религизоным фанатизмом мистера Брауна – этого дряхлого святоши, думавшего о небе только потому, что у него не было никаких других проблем земного бытия. Он делал всё возможное, чтобы лишить религию поэтической красоты и зажигающей душу духовной силы, и превращал ее в древнюю египетскую мумию. Сербский юноша, видевший в св. Савве своего воспитателя, а в сербских национальных былинах – объяснения к св. писанию, не мог восторгаться религией, которую проповедывал фермер Браун. Я вспоминал Вилу и ее мать с берегов золотого Делавэра, «блестящие перспективы», которые они пророчили мне впереди, и с грустью спрашивал себя: уж не является ли фермер Браун одной из этих «перспектив». Если так, то это «перспективы», от которых я готов убежать.
Однажды в воскресенье вечером, после церковной службы, фермер Браун представил меня своим приятелям, сообщив им, что я являюсь сербским иммигрантом и не знаю еще всех сторон американской религиозной жизни, но что я делаю большой прогресс на пути к этому и в один прекрасный день могу стать активным членом их прихода. Перед моими глазами, как луч, мелькнул образ моей православной матери и св. Саввы, я вспомнил маленькую церковь в Идворе, патриарха в Карловцах, и готов был крикнуть: нет, этого не будет! Я промолчал, но дал себе клятву, как можно быстрее доказать фермеру Брауну, что он ошибался. Я встал на другой день задолго до восхода солнца, проведя бессонную ночь в составлении точного плана освобождения от мистера Брауна. Утреннее небо сияло золотым покровом и возвещало о наступлении чудесного апрельского дня. Поля, птицы, отдаленные леса и проселочная дорога – всё, казалось, присоединялось к мелодичному гимну свободы. Я распростился с гостеприимным домом фермера Брауна и кратчайшим путем направился к лесу. Пробудившиеся птицы, распускавшиеся почки и лесные цветы с нетерпением ожидали появления на востоке благословенного солнца. Не то было со мной: я молил, чтобы оно помедлило, я хотел уйти как можно дальше от фермы Брауна, пока он не узнал, что я сбежал. Когда солнце было уже высоко на небе, я остановился и присел отдохнуть на гористой опушке леса. У моих ног простирались луга, и я, вспоминая слова поэта Негоша, наблюдал за «светлоглазыми каплями росы, скользящими по солнечным лучам высоко к небесам». С гористого места, на котором я отдыхал, я заметил у горизонта отдаленные очертания города в башнями и высокими крышами, похожими на крыши церквей. Сгораемый любопытством, я двинулся туда. После трех часов пути, я перешел по мосту через канал и вступил в город. В этом городе была только одна торговая улица. После долгих блужданий по лесам и лугам без завтрака я почувствовал волчий голод и усталость. Мирный вид этого, похожего на монастырь, города располагал к отдыху и вкусной еде. Я купил булку и, выбрав место под вязом перед зданием, напоминавшем мне резиденцию пражского архиепископа, принялся завтракать. Завтрак состоял из одного лишь хлеба, но я ел с таким аппетитом, какого у меня еще никогда не было. Мимо меня то и дело проходили похожие на студентов юноши, направляясь в здание, перед которым я сидел. Один из них, заметив мой аппетит и как бы завидуя ему, спросил меня, не хочу ли я добавить к моему хлебу немного итальянского сыру. Он, очевидно, принял меня за итальянца, введенный в заблуждение моим смуглым лицом и темными волосами. Я ответил ему, что сербский сыр был бы лучше. Он засмеялся и сказал, что Сербия и сербский сыр были неизвестны в Принстоне. Тогда я гордо заявил, что, может быть, в один прекрасный день и Принстон услышит о Сербии. И странно, в 1914 году я был первым, кто был приглашен в Принстон выступить с речью по поводу австрийского ультиматума Сербии. Я был гостем ныне покойного Мозеса Тэйлора Пайна и показал ему вяз перед Нассау-Холлом, где сорок лет тому назад завтракал. Студенты приняли мою речь с энтузиазмом. Две недели спустя перед ними выступил с речью Дернбург. Они приняли его в штыки и сорвали собрание.
Съев булку, согретый теплыми лучами апрельского солнца, я незаметно для себя заснул. Мне приснился сон: будто бы в здании, куда направлялись студенты, было большое собрание людей, которые пришли туда по случаю присвоения мне какого-то академического звания.
Когда я проснулся, я вспомнил о письме, написанном матери год тому назад из Гамбурга, в котором я обещал ей, что скоро вернусь с большими знаниями и научными заслугами. Сон напомнил мне, что мое обещание было точно записано в механизме, контролировавшем мое сознание.
Принстон был не похож ни на один город, которые мне приходилось видеть до этого. Я читал о Хилендаре, знаменитом монастыре на Афонской горе у Эгейского моря, основанном в 12-ом столетии св. Саввой. Я видел на картинах его постройки, где монахи проводили жизнь в затворничестве и учении. И я