искалеченные пальцы. Зная мою любовь к героическому эпосу Гомера, к лирическим стихам греческой драмы, он декламировал их под аккомпанимент цитры. Таким образом он успешно подражал пению сербских гусляров, сопровождаемому однострунным инструментом, гуслями. В знак благодарности за это новое развлечение – я был уверен, оно было придумано специально для меня – я назвал его греческим гусляром. Тот, кто видел огромную толпу сербов, собирающихся вокруг слепого гусляра в какой-нибудь большой праздник и слушающих часами в глубоком молчании его пение, поймет, почему Билгарзу удавалось привлекать меня на свои концерты, происходившие на чердаке фабричного здания на Кортланд-стрит. Каждый раз, слушая его пение знакомых мне греческих стихов под аккомпанимент цитры, я воображал, что дух Бабы Батикина был перенесен из маленького Идвора в огромный город Америки. Когда я говорил ему об этом, он, казалось, был чрезвычайно рад, что доставлял мне такое удовольствие.
Профессор Мерриам, несомненно, был великим знатоком греческой литературы, но Билгарз был прекрасным греческим гусляром, и когда он пел под аккомпанимент цитры стихи «Иллиады», мне казалось, что он был воплощением Гомера. Находясь между Билгарзом и профессором Мерриамом, я не мог не посвящать большую часть своего студенческого времени изучению греческой литературы. Я никогда не раскаивался в этом и сожалею, что академические аудитории американских колледжей сегодня не оглашаются больше торжественным греческим ритмом, который я впервые услышал на чердаке фабричного здания на Кортланд-стрит. Билгарз исчез с Кортланд-стрит незадолго перед моим выпуском из колледжа, оставив мне на память цитру и старое издание «Илиады» Гомера, опубликованной знаменитым немецким филологом Диндорфом. С тех пор я его не видел, но никогда не забуду. Он был первым, кто обратил мое внимание на древнюю цивилизацию, духовная красота которой возбуждала мое юное воображение, и чем больше я изучал ее, тем сильнее был у меня интерес к ней. Я часто вспоминаю почти фанатическую ненависть Билгарза к машинам и хотел бы знать, что бы он сказал сегодня, если бы услышал пианолу, граммофон и радиовещание, не говоря уже о драматических ужасах кинематографа.
С другой стороны, с первых же дней после высадки в Касл-Гардене я стремился понять американскую жизнь и усвоить ту духовную пищу, которую давала мне окружающая среда. Эту среду я хотел понять. Моя подготовка к поступлению в колледж рассеивала то там, то здесь туманную завесу, мешавшую мне ясно видеть очертания американской цивилизации. Колумбийский колледж поставил меня в контакт с жизнью американского студенчества и с людьми большой научной репутации и замечательного обаяния. Они помогли мне рассеять этот туман, и вот в ясных лучах их учености я увидел цельный образ того, что, по моему мнению, должно было представлять американскую цивилизацию: прекрасную дочь прекрасной матери – англо-саксонской цивилизации. Когда я вспоминаю о днях моего прозрения, мне всегда приходит на память ода Горация, которая начинается стихами:
Изучение и размышления над этими двумя цивилизациями, древней культурой Греции и новой цивилизацией англо-саксов, казавшиеся мне двумя величайшими цивилизациями в истории человечества, отодвигали другие предметы программы как бы на задний план, хотя я и удостоился нескольких премий по точным наукам и никогда не оставлял мысли о том, что моя будущая работа будет проходить именно в области точных наук.
Но есть и другая причина и, пожалуй, самая веская, почему точные науки занимают мало места в предыдущем рассказе о моей студенческой карьере в Колумбийском колледже. Преподавание точных наук в те дни было очень элементарным не только в Колумбийском колледже, но и в большинстве американских колледжей. Так, например, лабораторная работа по физике и химии не входила в программу Колумбийского колледжа и лекции давали мне меньше сведений по физике, чем я знал из моего чтения популярных книжек Тиндаля, а также из курса Купер-Юниона до поступления в колледж. Вопрос: «Что такое свет?» я привез с пастбищ моего родного села, и профессор физики в Колумбийском колледже не давал на него никакого ответа, отсылая лишь к колебаниям в эфире, физические особенности которого он, по его признанию, не мог удовлетворительно охарактеризовать. В этом отношении он, казалось, в своих знаниях стоял не на много выше моего скромного учителя в Панчеве Коса. Мой наставник Рудерферд всегда интересовался этим вопросом, как и многими другими важными вопросами науки, и с большим удовольствием беседовал о них со мною. Он первый сообщил мне, что знаменитый вопрос «Что такое свет?» будет, пожалуй, разрешен, когда нам станет яснее новая электрическая теория, выдвинутая шотландским физиком Максвеллом, который был учеником великого Фарадея.
Однажды, уже в конце моего четвертого учебного года, я рассказал Редерферду об опыте, проведенном во время лекции его приятелем и профессором физики в Колумбийском колледже, Рудом. Этот опыт впервые показал мне, что Фарадей был одним из великих исследователей в науке об электричестве. Опыт сам по себе был прост и состоял в том, что распущенная катушка медной проволоки, находившаяся в левой руке профессора, соединялась с гальванометром, который был прикреплен к стене аудитории так, чтобы его игла хорошо была видна студентам. Когда профессор Руд, манипулируя, как фокусник палочкой, приближал своей правой рукой магнит к катушке, игла в гальванометре, толкаемая загадочной тогда для меня силой, быстро отскакивала в одном направлении, а когда магнит отдалялся от катушки, она также отскакивала в обратном направлении. Когда к гальванометру присоединялся только один конец катушки, то есть когда электрическая цепь катушки прерывалась, приближение и удаление магнита не производило никакого эффекта. «Это и есть открытая Фарадеем электромагнитная индукция», – сказал Руд, глубоко вздохнув, и окончил лекцию без всяких дальнейших объяснений, как будто он хотел дать мне возможность подумать над этим перед тем, как он даст дополнительные сведения. Рудерферд знал о чудачествах Руда и мои рассказы об опыте рассмешили его. Он объяснил, что добый профессор любил представить иногда преподаваемый им материал в таинственном виде. Я действительно был сильно озадачен и, не дожидаясь следующей лекции, провел весь день и почти всю ночь над чтением о замечательном открытии Фарадея. Оно было сделано больше пятидесяти лет перед этим, но я никогда ничего об этом не слышал, несмотря на то, что динамомашины Эдисоновой электростанции на Перл-стрит в Нью-Йорке уже больше года снабжали тысячи квартир электрическим светом. Колумбийский колледж не был в числе потребителей долгое время даже после моего выпуска. Когда я закончил мой рассказ об опыте и признался Рутерферду, что это было самым интересным физическим явлением, какое я когда-либо видел, добавив, что я после этого не мог заснуть почти всю ночь, он посмотрел на меня удовлетворенно и сказал мне, что это явление и есть основа новой электрической теории Максвелла.
Этот опыт помог мне решить весьма тяжелую проблему. Профессор Руд сообщил мне, что благодаря моей высокой академической успеваемости в гуманитарных и точных науках, мне предоставляется право выбрать одну из двух аспирантских стипендий: или для дальнейших занятий по гуманитарным наукам или по точным; каждая стипендия – пятьсот долларов в год. Это означало еще три года учения в аспирантуре Колумбийского колледжа. Я был сильно склонен посвятить себя литературе и продолжать мою работу с Мерриамом, этим кумиром всех студентов Колумбийского колледжа, включая и меня. Я чувствовал чудесное очарование его личности и восхищался его глубокими знаниями по классической литературе. Но магический опыт, познакомивший меня впервые с величайшими открытиями Фарадея и пробудивший к жизни заснувший во мне интерес к физике, заставил меня распроститься с Мерриамом и обратиться к точным наукам – моей первой любви. Однако, я отказался от стипендии по точным наукам и не остался еще на три года в Колумбийском колледже. Я предпочел изучать Фарадея и Максвелла в Англии, где эти два великих физика родились и сделали свои знаменитые открытия. Опекун Рудерферд и его племянник, мой товарищ по классу, А.А.Ченлер, одобрили мое решение и обещали мне помочь в моем начинании в любое время, когда такая помощь окажется нужной. Рудерферд сказал мне, что я, несомненно, буду иметь успех в точных науках в европейских университетах, так же, как я имел успех в науках гуманитарных в Колумбийском колледже, если открытие новых горизонтов физики, изучение которых ожидало меня впереди, могло вызвать у меня такой же интерес, какой был у меня к идеям, породившим американскую цивилизицию. Что такой интерес будет у меня всегда, было ясно из того, сказал он, какое впечатление произвели на меня опыты, касающиеся открытия Фарадея.
Профессор Бергесс, читавший историю американской конституции, сказал мне, в конце моего последнего года в Колумбийском колледже, что я полностью приготовлен для принятия американского гражданства, и я