Тогда он назвал меня «сербским поросенком». Я тотчас узнал его, несмотря на то, что он был на этот раз сдержанным, и у него не было той дерзости, которую он проявил, стащив меня с моего места в вагоне в ту незабываемую первую поездку из Будапешта в Вену. Он не мог припомнить сербского юношу в желтой овчинной шубе, шапке и с яркими цветными сумками. Я дал ему щедрые чаевые в награду за то, что благодаря ему, я познакомился с американскими путешественниками и благополучно добрался до Праги. Ведь это их благородный поступок натолкнул меня на мысль отправиться в страну Линкольна.
— Америка является страной быстрого роста и перемен, – сказал он, когда я напомнил ему о нашей первой встрече, и затем прибавил: – Судя по вашей внешности, вы, должно быть, сильно изменились; вы выглядите, как настоящий американец. Но мы вот здесь, в нашей старой Австрии, всё те же, как и в былые времена. Мы не изменяемся, а лишь стареем и дряхлеем. Он выразил довольно хорошо то, что я чувствовал, смотря из окна поезда, увозившего меня в Будапешт. Всё, казалось, двигалось медленно, остарожным шагом слабого старика. Будапешт показался мне теперь маленьким, и подвесной мост, так поразивший меня одиннадцать лет тому назад, выглядел крошечным по сравнению с Бруклинским мостом.
Я не терял времени на осмотр достопримечательностей венгерской столицы, и вскоре очутился на пароходе, который одиннадцать лет назад привез меня в Будапешт. Я не поверил своим глазам, когда увидел, что это был тот же самый пароход. Как он изменился! Он, должно быть, съежился, уменьшился в размере, думал я, или жизнь в Америке изменила мое зрение. Всё, что я видел, казалось маленьким и невзрачным и, если бы я перед этим не увидел снежных вершин Швейцарии, которыми любовался с вершины Титлиса, вся Европа могла бы показаться мне крошечной и невзрачной.
Когда подали обед, я заметил, что за столом у всех были ужасные манеры, даже у людей высших чиновничьих рангов, которых я распознал среди пароходных пассажиров. Одиннадцать лет тому назад все пассажиры парохода выглядели так представительно и важно, что я даже боялся взглянуть на них, но на этот раз я тешил себя мыслью, что был значительно выше всех их. Я сопротивлялся соблазну. Восхождение на Титлис было полезно для меня: оно вытеснило из меня то высокомерие, которое привозят с собой натурализованные американцы, когда они на время приезжают в Европу.
На следующее утро я заметил группу сербских студентов, возвращавшихся домой из университетов Вены и Будапешта. Они были из моей родной Воеводины, как я узнал позже, а не из коренной Сербии, и я затрепетал от радости, услышав их сербскую речь. Они говорили обо всем свободно, хотя и должны были заметить, что я обратил на них внимание. Один из них сказал, что я мог бы сойти за серба, если бы не мои манеры, одежда и слишком загорелое, почти бронзовое лицо. Другой заметил, что молодые сербские крестьяне из Баната почти так же смуглы, особенно во время уборки урожая, но добавил, что моя внешность вовсе не говорит о том, что я крестьянин. Третий предположил, что я, пожалуй, являюсь богатым южно-американцем с большой долей индийской крови. Я засмеялся и, представляя им себя, сказал по-сербски с некоторым затруднением, что я никакой не южно-американец, не индеец, но сербский студент и американский гражданин. В те дни серб из Америки был очень редкой птицей и я был сразу же приглашен присоединиться к их компании. Ни один из них не напоминал мне жизнерадостных, американских студентов. У всех у них были длинные волосы, небрежно зачесанные назад, напоминавшие мечтательных поэтов или поклонников радикальных социальных теорий. Большинство было в шляпах с широкими опущенными полями, подчеркивавшими их радикальные взгляды. Их лица были бледны и говорили, что большую часть времени они проводили не на свежем воздухе, а в венских и будапештских кафе, играя в шахматы, карты или обсуждая политические теории. Их бы засмеяли, если бы они поступили в какой-нибудь американский колледж, не изменив своей внешности и манер. Они, несомненно, были очень высокого мнения о себе. Студенты, думал я, знали многое из книг, главным образом, по социальным наукам. Имя Толстого упоминалось ими довольно часто и новейшие апостолы социалистических идей расхваливались на все лады. Заметив, очевидно, что их разговор об этих теориях был скучным для меня, они спросили с некоторым сарказмом о том, интересуются ли американские студенты передовой мыслью. – Они интересуются, – сказал я раздраженно, – и если бы не новая электрическая теория Максвелла и другие передовые теории в новейшей физике, я бы не приехал в вашу старую, умирающую Европу. – Мы спрашиваем о передовой мысли в социальных науках, а не в физике, – сказали они, поясняя свой вопрос, на что я ответил, что самая популярная американская доктрина в социальных науках еще и теперь основывается на фундаменте, заложенном сто лет тому назад, в документе, называемом «Декларация Независимости». Они очень мало знали о ней, а я знал еще меньше о их радикальных социальных теориях, и мы переменили тему беседы.
К вечеру пароход приблизился к Карловцам и к Фрушкой Горе. Я невольно отдался воспоминаниям и развлекал моих сербских спутников рассказами о моей встрече с семинаристами одиннадцать лет тому назад, упомянув также и об исчезновении моего жареного гуся. Мой запас сербских слов был невелик, но тем не менее мне удалось заинтересовать студентов, просивших меня продолжать мои рассказы. Когда мне недоставало какого-нибудь слова, они подсказывали. К заходу солнца показался Белград. Его величественный вид наполнил меня каким-то воодушевлением, и моя речь потекла плавно. Я приветствовал Белград, как акрополис всех сербов, и выразил надежду, что, может быть, в недалеком будущем он станет столицей всех южных славян. – Это и есть одна из проблем передовой мысли в социальных и политических науках, в которой заинтересованы американские студенты, – сказал я, напоминая им об их вопросе, и добавил несколько иронических замечаний относительно передовых идей в социальных и политических науках, которые рождаются не в сердцах нации, а импортируются из кабинетов французских, немецких и русских теоретиков. Они быстро поняли то, что я назвал американской точкой зрения, но не возражали мне, боясь, как мне казалось, оскорбить меня.
Я не был в Белграде с тех пор, как видел его в детстве, и когда пароход приблизился к нему, я увидел его крепость, поднимающуюся над водами Дуная, как Гибралтар, и зорко смотрящую на бесконечные равнины Австро-Венгрии, которые, как широко разинутая пасть голодного дракона, казалось, угрожали поглотить ее. Всё, что я видел в Австро-Венгрии, казалось мне маленьким и неприглядным, но Белград предстал передо мной таким, как будто его гордая голова собиралась коснуться звезд. История многострадального сербского народа была связана с Белградом, и это поднимало его в моем воображении ввысь. Мне очень хотелось остановиться там и взобраться на вершину горы Авалы, вблизи Белграда, и оттуда послать свои приветствия героической Сербии, точно так же, как я послал приветствия героической Швейцарии со снежной вершины Титлиса. Но меня предупредили, чтобы я не прозевал последний местный пароход, шедшей в Панчево, и мне пришлось распроститься с белобашенным Белградом, как называют его сербские гусляры.
Когда местный пароход прибыл в Панчево, делегация молодежи, в которой был ехавший со мной из Будапешта сербский студент, перетянула меня на другой пароход. Он был заполнен публикой, похожей на веселую свадебную компанию. Панчевский хор певчих нанял этот пароход для себя и своих друзей для поездки в Карловцы, где на следующий день должно было состояться большое национальное торжество. Из Вены ожидался прах знаменитого сербского поэта Бранко Радичевича, где он, еще совсем молодым, умер тридцать лет тому назад. Его тело решили перевезти из Вены и похоронить неподалеку от Карловцев, на холме Стражилово, который был прославлен в его бессмертных стихах. Его стихи были призывом ко всем сербам хранить свои традиции и готовиться к национальному объединению. Сербские представители из всех стран должны были собраться в Карловцах, чтобы сопровождать прах знаменитого поэта к месту вечного покоя. Я, как бы представитель американских сербов, получил приглашение присоединиться к Панчевской делегации. Сербский национализм снова возгорелся в моем сердце.
Мы приехали в Карловцы ранним утром следующего дня. Многие делегации и певчие от Воеводины, Сербии, Боснии, Герцеговины и Черногории уже собрались. Это были нарядные группы молодцеватых юношей и красивых женщин в национальных красочных костюмах. Погребальная процессия началась сразу же после обеда. Хоры от главных провинций Сербии, идя в колонне, подхватывали по очереди торжественный похоронный гимн: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!»
Православная церковь не допускает инструментальной музыки в своих стенах. Те, кто имел удовольствие слушать русский хор, знают силу и духовную красоту их хорового пения. Сербское хоровое пение не уступает русскому. Ни одна музыка не действует на наши сердца так сильно, как музыка человеческого голоса. Певшие во время той процессии в Карловцах чувствовали, что они отдают свой последний долг светлой памяти национального поэта, и их голоса, как будто подхваченные крыльями их душ,